Несомненно, Гончаров считал себя романистом номер один своего времени. Достоевского он не слишком высоко ценил и мало читал, Л. Толстым восхищался, но никогда не высказывался о жанре его эпических произведений, что, может быть, не случайно: очевидно, он понимал, что это уже «другой роман». Тургенев же, по его мнению, вторгся на его «романную» территорию, будучи миниатюристом по складу своего таланта. В одном из писем к нему Гончаров высказался вполне откровенно: «Если смею выразить Вам свой взгляд на Ваш талант искренно, то скажу, что Вам дан нежный верный рисунок и звуки, а Вы порываетесь строить огромные здания или цирки и хотите дать драму… В этом непонимании своих свойств лежит вся, по моему мнению, Ваша ошибка. Скажу очень смелую вещь: сколько Вы ни напишете еще повестей и драм, вы не опередите Вашей Илиады, Ваших «Записок охотника»; там нет ошибок; там вы просты, высоки, классичны, там лежат перлы Вашей музы: рисунки и звуки во всем их блистательном совершенстве! А «Фауст», а «Дворянское гнездо», а «Ася» и т. д.? И там радужно горят Ваши линии и раздаются звуки. Зато остальное, зато создание — его нет, или оно нудно, призрачно, лишено крепкой связи и стройности, потому что для зодчества нужно упорство, спокойное, объективное обозревание и постоянный труд, терпение, а этого ничего нет в Вашем характере, следовательно, и в таланте».
Этот взгляд на творчество Тургенева неоднократно проявлялся у Гончарова в его статьях и письмах. Подтверждал его и сам Тургенев, признавшийся Гончарову в письме: «Скажу без ложного смирения, что я совершенно согласен с тем, что говорил «учитель» о моем «Дворянском гнезде». Но что же прикажете мне делать? Не могу же я повторять «Записки охотника» ad Infinitum! А бросить писать тоже не хочется. Остается сочинять такие повести, в которых, не претендуя ни на цельность, ни на крепость характеров, ни на глубокое и всестороннее проникновение в жизнь, я мог бы высказать, что мне приходит в голову. Будут прорехи, сшитые белыми нитками, и т. п. Как этому горю помочь? Кому нужен роман в эпическом значении этого слова, тому я не нужен; но я столько же думал о создании романа, как о хождении на голове: что бы я ни писал, у меня выйдет ряд эскизов».
Однако Гончаров не поверил столь лёгкому признанию Тургенева в том, что он действительно не мнит себя романистом. Автор «Записок охотника», по его мнению, лукавил. Более того, он поставил своей целью прослыть основателем новой романной школы! Ведь с 1852 года выходят один за другим романы Тургенева: «Рудин», «Дворянское гнездо», «Накануне», «Отцы и дети», «Дым», «Новь»… Тургенев приобретает значение мэтра русской литературы и в этом качестве пребывает за границей, раздаёт характеристики русским писателям, указывает, кого переводить на европейские языки! Гончарову, тянувшему служебную лямку и трудно, десятилетиями вынашивавшему свои романы, это казалось легкомысленным «порханием» в лучах славы, и славы незаслуженной. В романах Тургенева он отыскивает свои художественные находки и предъявляет тому свои тяжёлые и трудно доказуемые претензии. Подчёркивая разницу между собою и Тургеневым, Гончаров пишет ему 28 марта 1859 года: «Я… рою тяжёлую борозду в жизни… служу искусству, как запряжённый вол».
В психологическом плане вся история с Тургеневым стала для писателя настоящей драмой всей его жизни, ибо жизнь была положена на алтарь русского романа. Когда Гончаров говорит о своём романе, он подразумевает прежде всего «Обрыв», ибо именно в этом романе с блеском и необычайной глубиной автор выстраивает сложную архитектуру классического русского романа. Далее по этому пути идти было некуда. Л. Толстой и Ф. Достоевский пошли уже иным путём, углубляясь в субъективные переживания и в самосознание человека. Гончаров, несомненно, понимал это вершинное значение своего «Обрыва» для развития классического варианта русского романа и, наткнувшись на факт, как ему казалось, опережающего «растаскивания» громадного здания «Обрыва» по частям в тургеневских «повестях» (он настаивает, что это не романы), глубоко переживает «подмену». Современный исследователь пишет даже о переживании психологии двойничества в «Необыкновенной истории».[252] Ведь «двойник — величайшая обида, которая может быть нанесена человеческой личности. Если завёлся двойник, то личность в качестве личности прекращается».[253] Отсюда и крик души, который вырывается у Гончарова в «Необыкновенной истории»: «Тутнет никакого уважения к обыкновенным, данным Богом всякому, человеческим правам… А меня мучили, ломали, как дети игрушку, чтоб узнать, что такое там?»[254] Жизнь Гончарова, как показывает это малоизвестное исповедальное произведение, превратилась в страшный кошмар, выход из которого писатель искал в старости уже не в деятельности, не в общении с сильными мира сего или с друзьями, но прежде всего — в Боге, в терпении посланных Им страданий. Пережив многолетние мучительные страдания, связанные с одиночеством и непониманием, с горьким подозрением в плагиате, Гончаров считает их, эти страдания, горнилом очищения в конце своей жизни и принимает их с евангельской кротостью: «Во всей этой жалкой истории — я читаю уроки Провидения и благословляю Его Правосудие, Премудрость и Благость!» «Необыкновенная история» обнажила «душевные язвы» Гончарова — «всемиоставленного, страждущего»: «Мешают, грозят со всех сторон, рвут из-под рук и дают другим. Как не убить не только всякую охоту писать, но и самого человека! И убили!» Главный мотив и тон «Необыкновенной истории» созвучен Книге Иова: «Я постараюсь «претерпеть до конца»». Здесь Гончаров цитирует уже Евангелие от Матфея: «Претерпевый до конца, той спасется» (24: 13). «Необыкновенная история» показала, что Гончаров переживает состояние страшного одиночества — даже в кругу своих ближайших знакомых (многие из которых концентрируются вокруг редакции журнала «Вестник Европы»). Писатель не случайно сравнивает себя с библейским псалмопевцем Давидом: «Я мог с царём Давидом сказать, что и близкие мои «сташа далече мене»»[255]. Принято считать, что романы Тургенева и Гончарова типологически сходны, ведь оба они идут от эстетики Пушкина. В их романах жизнеспособность «героя времени» проверяется любовью женщины, оба художника сосредоточиваются на изображении любви и страсти и пр. Соглашаясь со всем этим, нельзя между тем не отметить, что мировоззрения (да и характеры) писателей различались коренным образом. Достаточно сказать, что Тургенев сам страдал от своего неверия в Бога, хотел — и не мог верить. Гончаров последовательно религиозен. Отсюда коренные различия в мировосприятии, например, в отношении чувства долга, на котором строится этика романов Гончарова. Отсюда и разное понимание любви, женщины. Для Тургенева любовь есть «случай подчинения воли, подчинения насильственного, даже злобного… злая страсть».[256] Для Гончарова — совсем иное, у него любовь и страсть хотя и соприкасаются, но принципиально разведены. В любви, изображаемой Гончаровым, всегда присутствует нравственный долг, направленный на «просветление» личности, а потому и в «Обломове» и — ещё очевиднее — в «Обрыве» любовь мужчины и женщины как бы приосенена покровом религии. Когда этого нет, происходит собственно «обрыв». В этом плане различия между Тургеневым и Гончаровым колоссальны. Недаром женщина-критик Е. Колтоновская заметила, что если женщины у Тургенева явно идеализированы, то героини гончаровских романов «производят естественное жизненное впечатление».[257] Ей вторит В. Г. Короленко: «Его Вера жива. На мой взгляд, она понятнее, живее, индивидуальнее тургеневской Елены…».[258] Очевидно, что самое мироощущение Гончарова более гармонично и более глубоко, вот почему ему давался роман и вот почему он ощущал себя настоящим зодчим крупных литературных форм.