Прошло несколько минут тревожного ожидания.
Наконец в браме появился угрюмый с виду старик с закопченным фонарем в руке. Приблизив бородатое лицо к защищенному ажурной железной решеткой дверному стеклу и подняв фонарь, он старался рассмотреть человека, стоящего в темноте на улице. Нет, перед ним не жилец меблированных комнат. И старик, не снимая цепочки, приоткрыл дверь.
— Что пану угодно?
— Я хочу видеть пани Терезу Гжибовскую.
— Овва! — старик еще выше поднял фонарь, чтобы осветить лицо незнакомого. — Пани Тереза, прошу пана, уже восемнадцать лет на том свете.
«Это, кажется, Остап Мартынчук, — пристально вглядываясь в лицо старика, подумал Одиссей. — Да, он. Как постарел! Не узнал меня…»
Старик, все еще не открывая двери, с интересом и вместе с тем подозрительно разглядывал ночного гостя.
«Не изменилось ли что-нибудь за эти годы? Можно ли довериться? Однако нет, — возразил себе Одиссей, — камень, сколько бы не лежал, бревном не станет. Дуб можно срубить, но не согнуть».
Одиссей хорошо знал, что в натуре Остапа Мартынчука не было рабской, лакейской угодливости, присущей некоторым людям и его положении. Он был работящим, но спины никогда ни перед кем не гнул, держался независимо, с чувством собственного достоинства. Вот этого ему и не могла простить дочь владельца мясной лавки пани Тереза Гжибовская. Этот «гайдамака-разбойник», как злобно называла дворника хозяйка меблированных комнат, имел счастье спасти ее мужа во время пожара. «Мой старый дурак выжил из ума, — не раз жаловалась жильцам на покойного мужа пани Тереза, — и ничего мудрее не мог придумать: в оставленном у нотариуса завещании указал, что Остап Мартынчук может жить в дворницкой до самой смерти да еще бесплатно…»
— Теперь домом владеет дочь покойной пани Гжибовской. Да и свободных комнат нет, — угрюмо проронил Мартынчук.
Но вместо того, чтобы закрыть дверь, он быстро снял цепочку и впустил Одиссея в коридор с каменным полом и сводчатым потолком. Из-под нахмуренных бровей на Одиссея глянули чистые голубые глаза. Теперь лицо Мартынчука будто засветилось от радостного волнения.
— Пойдемте, — шепнул старик, поспешно закрывая дверь на широкую железную задвижку.
Идя впереди и освещая дорогу, Мартынчук повел гостя по деревянной лестнице вниз. В кухне он погасил фонарь, повесил его и приветливо указал на приоткрытую дверь:
— Прошу, заходите, там никого нет.
Пригнувшись, чтобы не удариться о притолоку, Одиссей вышел в низкую продолговатую комнату.
«Кажется, здесь ничего не изменилось, — подумал он. — Разве что этажерки с книгами тогда не было. Кисейного полотна возле низкой двуспальной кровати нет. Теперь уже не у изголовья, как прежде, а на старом комоде белеет гипсовое распятие Христа (подарок старого папа Гжибовского). Вот небольшой кованый сундук, на котором когда-то спал белоголовый Гнатко. Ему теперь, должно быть, лет тридцать пять. Как сложилась его судьба?»
Остап Мартынчук поймал на себе пристальный взгляд Одиссея и тоже подумал: «Узнать почти невозможно. Но глаза… Глаза не изменились: как и когда-то, в самую душу глядят. Годы щедро припорошили инеем его голову. Совсем поседел…»
— Если не побрезгуете, то можете воспользоваться гостеприимством простого дворника. Га? — с хитринкой в голосе спросил гостя Мартынчук и взял из рук Одиссея шляпу, дождевик и саквояж.
Одиссей улыбался и молчал.
— Ярослав, дорогой… — голос Остапа Мартынчука дрогнул, губы задрожали.
— Не ждали? — Одиссей обнял и крепко поцеловал старого друга.
— А мы тебя давно похоронили, — усаживая гостя на стул и вытирая кулаком слезы, взволнованно говорил старик. — Прошел слух, будто… Ну, в газете было… что в варшавской цитадели тебя повесили. Одна моя Мирося не верила. Всегда молилась за тебя: «Есть бог на небесах, он все видит, он не даст погибнуть доброму человеку». До ссор доходило. Я ей, бывало, говорю: «Дура ты, дура! Твой бог либо слеп, либо богачи его подкупили. Даже ребенку видно, что бог всегда на их стороне». А Мирося вся так и задрожит: «Побойся всевышнего, ты что мелешь?!» Но теперь, — глаза Мартынчука по-мальчишески блеснули, — теперь, когда вижу тебя живым, здоровым, говорю с тобой, я готов стать верующим!
У Одиссея растаял наконец ледок настороженности, с которым шел сюда.
Остап Мартынчук, надев фартук, словно заправская кухарка, быстро сварил кофе, нарезал хлеб и, лукаво подмигнув Одиссею, снял с подоконника бутыль с вишневкой. Наполняя граненые стаканы, он топом заговорщика признался:
— Невестка на зиму припасла, а я, грешным делом, нет-нет, да и прикладываюсь.
Они рассмеялись.
— Гнатка моего помнишь? В тюрьме он…
— За что?
— Во время забастовки полицаи обласкал его дубинкой по спине. А Гнатко как размахнется да как даст полицаю в рожу, так тот и залился кровью. Ну, тут сразу пришили выступление против власти, вот и…
— На сколько?
— Два месяца получил. Жду, не сегодня-завтра выпустят. А тебя, братику, так же Ярославом Ясинским кличут или теперь по-иному? — вдруг, понизив голос, спросил Остап Мартынчук.
В этом вопросе не было ничего неожиданного. Однако Одиссей ответил не сразу. Допил кофе, отодвинул чашку, закурил сигарету. И, будто взвесив что-то, сказал:
— Как известно, удаль молодецкая из одной только могилы не выносит, а из огня, из воды всегда вынесет. Ярослава Ясинского повесили. И пусть никто не знает, что он воскрес. Надо ли, чтобы закоренелые безбожники вдруг уверовали в чудеса? — улыбнулся он своей последней фразе.
— Око видит далеко, а мысль еще дальше, — одобрительно сказал Мартынчук. — Верно решил: мертвого с кладбища не возвращают.
— Остап Мартынчук был человеком честной души…
— Он таким и остался, братику, — и хотя в голосе Остапа прозвучала обида, он положил Одиссею на плечо сухую жилистую руку и сказал: — Не сомневайся.
— Так вот, по паспорту я теперь Кузьма Гай, сын Захара.
— Узнать тебя нелегко… Шутка ли сказать — двадцать три года!
— Да, много воды утекло, — в раздумье проронил Одиссей и умолк.
— Когда тебя забрали, сразу же арестовали Ивана Франко, да и других похватали. Сколько шуму наделали газеты! Громкий был процесс. Засудили их, кинули в тюрьмы, думали, запугают, сломят. Да орешки пришлись не по зубам панам прокураторам. Иван Франко теперь очень известный писатель. Но не забывает, что он — сын кузнеца. От мала до велика — все его знают. Для простого рабочего люда он — брат, родной человек, потому что знает он их горькую жизнь и защищает их как может. А польские шляхтичи и за компанию с ними наши галицкие подпанки, проклятые, грызут ему печенку. Гнатко тут у меня книгу Ивана Франко оставил, вот возьми, почитай.
Старик нашел на этажерке книгу, быстро перелистал страницы и, подойдя к гостю, указал:
— Вот тут читай…
Одиссей взял из рук Остапа Мартынчука книгу и тихо прочел:
Ты, братец, любишь Русь,
Как любишь хлеб и сало,—
Я ж лаю день и ночь,
Чтоб сном не засыпала…
Ведь твой патриотизм —
Одежда показная,
А мои — тяжелый труд,
Горячка вековая.
Ты любишь в ней господ
Блистанье да сверканье.—
Меня ж гнетет ее
Извечное страданье…
— Метко, га? — горячо блеснули из-под седых бровей глаза Остапа Мартынчука.
И он принялся рассказывать, через какие издевательства прошел Иван Франко.
Да, Одиссей это знал. Конечно, «добрейший» цесарь не изгнал писателя из страны — как можно?! В Австро-Венгрии — конституция! Хоть все понимают, что она — перчатки на когтях монархии. Только эти перчатки такие, что не мешают хищнику впиваться в свою жертву. Писателя трижды бросали в тюрьму, гоняли по этапу, бойкотировали, сплетни разные о нем распускали. Ведь не даром в народе говорят, что ложь и клевета — все равно что угли — не обожгут, так замарают.