Потрясенный открытием, Славик сидел под окном будто пригвожденный. Его отец приносит беднякам зло!..
Славик бежал домой, захлебываясь слезами. Но, увидев сгорбленную спину отца, мальчик украдкой вытер кулаком жгучие слезы. Впервые его сердце не открылось перед отцом…
Как бы прогоняя нахлынувшие воспоминания, Ярослав провел рукой по лбу.
«Свидетели» всегда наготове
Арестантов пригнали в Одессу.
У ворот тюрьмы, где, несмотря на строжайший запрет, толпилось сердобольное простонародье, какая-то бедно одетая старушка, видно из последнего, протянула Руденко вместе с дешевым калачиком гривенник: «На баньку, родимый…»
Застигнутый врасплох этой добротой, он пришел в замешательство.
— Примите, — шепнул товарищ по этапу, бывший учитель. Он едва стоял на ногах, его мучила лихорадка. Учитель бы отстал, упал, если бы всю дорогу его не поддерживал Руденко.
Ярослав бережно взял гостинец, затем наклонился и по-сыновьи почтительно поцеловал седую голову старушки.
— Язва, мор, чума! — завопил нагрянувший Семиглавый Змей. — Пошла вон, бабка! — и отшвырнул старую женщину в толпу.
Семиглавый Змей отсчитал сотню арестантов, в которую попали Руденко и учитель. Их загнали во двор. Здесь уже чернела гора железа от предыдущей сотни арестантов, с которых сняли кандалы.
После тщательного обыска Руденко толкнули к кузнецу. Тот лихо сбил на кандалах клепки и — о блаженство! Ярослав избавился от четырнадцати фунтов цепей, которые месяцами носил на себе днем и ночью…
Тот, у кого нашелся гривенный, покупает мочалку, осьмушку мыла и — «марш в баню!»
Уж и полдень минул. Опустела баня. Арестантов развели по камерам, а Руденко пятый час стоит в предбаннике в чем мать родила. Ноги подкашиваются, его то знобит и тело покрывается гусиной кожей, то бросает в жар от вскипающей ярости, которую не выплеснешь в эти гнусные рожи! Они только и ждут повода…
Стражники уселись на лавке перед Руденко, дымят махоркой, хихикают, тюкают. Ярослав догадывается: это подленькая месть Семиглавого Змея.
Наконец появляется громила с прокуренными темно-рыжими усиками. Негодующе подбоченясь, он нарочито сердито рявкает на зубоскалок. Тогда одни из них, этакий пышущий здоровьем жеребец, давясь от смеха, наклоняется, достает из-под лавки охапку полосатого арестантского рубища, деревянные колодки и бросает под ноги Руденко.
— А прическу на фасон «нигилист», — наглая ухмылка усача, — только по особому заказу. Эй, цирюльник, ты уже есть?
Из-за дощатой перегородки кто-то громко откликнулся.
— Обработай политического! — и к Руденко: — Марш, вон она дверь…
Цирюльня — сумрачный закоулок с одним зарешеченным окном. Цирюльник из воров, направляя бритву, как собака над костью, тихо прорычал:
— Часы есть?
— Ни часов, ни кошелька, — проговорил Руденко, устало опускаясь на табурет.
— Мария — грешница и пресвятая дева! — присвистнул вор, приближаясь с бритвой в руке. — А разве ты не из господ?
— Физиономист… На руки всегда смотри. Тут вся биография рабочего человека. Я типографский…
— Господ всеми фибрами не перевариваю! — худощавое бесцветное лицо вора искривилось в злой гримасе. — Вчера ведут меня назад в камеру, вдруг… О, Мария — грешница и пресвятая дева! Навстречу сам Цезарь со свитой! Вот по ком веревка давно плачет. Идут, нашего брата-вора не здравствуют. Цезарь — он из дворян. Ему тут кофе по-турецки сегодня подавали. Камера ему и свите отдельная… Ему прокурор-судья, что друг-брат, небось, вместе кофе по-турецки с коньячком лакают, бисквитами закусывают. Этот вдоль по каторге не загремит… Живет, как граф! Особняк с парком… Балы задает, карета, лакеи из тех, что с кастетами ходят…
Заслышав голоса за перегородкой, цирюльник молча принялся за дело.
Пяти минут не ушло на то, чтобы обезобразить голову Руденко, выбрив половину волос.
— Оно, конечно, не шик-блеск-красота! — покачал головой «мастер», беззлобно похихикав. — Вот как на суд-приговор-решенье повезут, все наголо сбрею. До суда приказано политических — этаким фасоном!
Руденко нашел в себе силы пошутить:
— В земле черви, в воде черти, в лесу сучки, в суде крючки — куда уйти? Свидимся еще, без суда не казнят!
— Казнят и без суда… — невольно срывается с губ вора. Хотя в душе он ругает себя за такую неосторожность, но отступать поздно, и он выбалтывает до конца. — Ежели кинут к «усердствующим»…
Кованые сапоги стражника стучат совсем близко, но Руденко еще должен узнать, где находятся камеры политических. Он тихо спрашивает. И цирюльник, озираясь на дверь, успевает выдохнуть:
— На верхних этажах…
«На верхних этажах…» — стучит в висках Руденко, когда его ведут по длинному гулкому коридору второго этажа.
— Стой! — неожиданно скомандовал усатый стражник, а другой, звеня связкой ключей, подошел к двери под номером тринадцать.
«К уголовникам!» — прожгла страшная догадка.
— Не войду! — решительно заявляет стражникам Руденко.
— Что так? — язвительно спрашивает тот, что позвякивал ключами. — Или от «чертовой дюжины» сдрейфил? Ха-ха! Так нигилисты, известно, ни бога, ни черта не боятся…
— Требую к политическим!
— Ах ты, сволочь! — стражник бьет Руденко прикладом винтовки. — Я тя укрощу!
— Не имеете права избивать! Не войду!
— Бывалый. Знает, где ихняя апартамента, — хохотнул усач. — Ты ша, ша! Нечего тарарам здесь поднимать! Вашего брата, что сельди в бочке…
— Не упорствуй, сволочь! — ударом карабина Руденко вталкивают в камеру и прежде, чем за ним захлопывается тяжелая, кованая железом дверь, успевают сообщить:
— Политический!
В лицо ударила смрадная духота, сжала горло, стало трудно дышать.
Шум голосов, кашель, смех, вздохи стихают, только под стеной у окна надрывно плачет кто-то, обхватив голову забинтованными руками. И кто-то на него злобно кричит:
— Заткнись! Не то так засвечу! Болит — так стучи, просись в лазарет…
Сырая, узкая камера с каменным полом и двумя зарешеченными оконцами под самым потолком напоминает конюшню. На фоне густо-черных стен лица заключенных кажутся белыми как у мертвецов. Пелена вонючего махорочного дыма сизым пологом колышется над головами.
Руденко отходит от двери, рукавом полосатой куртки вытирая кровь с разбитых губ.
— Что, барин, от недочеху нос заложило?
Грянул смех.
Низкорослый, крепкий, как бык, угрюмого вида бородач с дешевым медным крестиком на шнурке, почесывая голое пузо, пристращал:
— Смотри, нигилист, начнешь шамать не перекрестившись — прибью.
— Грозит мышь кошке, да из норки! — рассердился Руденко. Он знает цену дерзости и удали в глазах ожесточившихся, беспощадных людей, погрязших в пороках. — Хватит кривляться, меня не запугаешь!
— Видом орел…
— И умом не тетерев — обрывает Руденко.
— Нахрапист!
— Во-во! Коли требуху не выпустят, назад явится… — звереет вор.
Целый день бездельничая, скучая, воровская братия, привыкшая к самым жутким зрелищам, обрадовалась случаю поразвлечься.
— Всыпь ему! — подливает кто-то масла в огонь. — Борода, ты же не боишься никого, кроме бога одного! Давай!
Руденко весь внутренне сжался. В это время из скопища тел на полу раздался какой-то недовольный, сонный голос:
— Борода, вроде бы ты беззуб, а с костями сгложешь! Подойди, есть разговор.
«Мишка! — Руденко разглядел знакомое лицо со шрамом на лбу. — Даже трудно поверить такому великодушию судьбы…»
Мишка пошептался с Бородой, приподнялся на локте и дружелюбно подмигнул Руденко. По его какому-то едва уловимому знаку воры вдруг улеглись спать, кроме Бороды и кавказца, который что-то перекладывал из одной части сумки в другую.
После той ночи в степи Руденко больше не видел Мишку, — парня погнали к «почетным». «Почетными» называли провинившихся арестантов, которых гнали в первых шеренгах, навстречу ветру и непогоде. Для этих была первая пуля в случае неповиновения: попытка к бегству — и конец!