Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Это письмо, над которым она всплакнула, должно быть и повлекло за собой упомянутый выше «снотворный» эпизод. 20 августа Эллен Терри писала из Йоркшира, что четыре дня пролежала с гриппом и сиделка, перечитав ей пьесу два или три раза, никакого сходства Эллен с леди Сесили так и не обнаружила. Но однажды они зашли в какой-то трущобный район — и тут окруженная бедняками Эллен увидела загоревшиеся глаза своей сиделки. «А что ее, собственно, так развеселило?» — подумала Эллен. Через неделю они попадают в Болтонское аббатство, их окружает вполне приличная публика — и опять Эллен отмечает возбужденный взгляд сиделки. Дома она, наконец, поинтересовалась, что же так забавляет ее компаньонку. «Простите, простите, — выпалила девица, с трудом подавляя смех, — но леди Сесили — просто ваш портрет! Она везде добивается своего — совсем, как вы!» Тогда-то Эллен и запросила Шоу, можно ли показать пьесу Ирвингу.

Шоу меж тем укреплял здоровье в Корнуолле, два раза в день купался, растил мускулатуру. «В порядке исключения я люблю плаванье ради него самого. Сейчас я в основном плаваю под водой, несу спасательную службу: жена учится плавать». Он отлично понимал, что Ирвинг никогда не поставит его пьесу, но увлекся капризом Эллен настолько, что написал длинное письмо, вошел даже в такие детали, как гонорары, проценты и прочее. А что, в самом деле?! Вдруг Ирвинг тронется в рассудке и возьмет «Обращение»? Пьеса все больше нравилась Эллен, ее затянула роль леди Сесили, и она уламывала Ирвинга очень старательно. Ничего не вышло: Ирвинг увидел в драме «комическую оперу». Эллен оставалось надеяться когда-нибудь самой осуществить постановку.

Осенью Шоу с женой отправились на крейсере по Средиземному морю. На пути «между Вилльфраншем и Сиракузами» он отмечал: «Дрянное место, отвратительное в нравственном смысле, и даже глаз не на чем остановить — так много пошлой красоты. Эх, сюда бы Шпицберген! Я рожден глотать северный ветер, а не теплую сырость этого голубого картежного притона». И накликал беду — вот чем встречал его через десять дней Греческий архипелаг: «Холод, шторм, мрак, слякоть, швыряет, качает, мутит, голова разрывается от боли, кошмарная эпидемия морской болезни… Зато, по крайней мере, не увижу Афин с их дурацким классическим Акрополем и разбитыми колоннами». Константинополь недурно смотрелся при луне, но вонь какая!.. Здесь он провел день, «шаркая в смешных галошах по мечетям». Путешествие ему приелось, навязанное безделье тяготило.

В начале 1900 года они возвращаются в Лондон, на Адельфи-Террас, в дом № 10, который двадцать восемь лет будет для Шоу родным домом. Здесь он получил письмо от Эллен, гастролировавшей в Соединенных Штатах. Она писала, что еще два года ничего не сможет сделать для пьесы — обещала Ирвингу поработать у него это время.

«…Теперь — относительно отставки, которую мне дали не в первый раз, — отвечал Шоу. — Я держусь молодцом, пока от меня не отрекается очередная звезда, а потом и сам забрасываю все надежды и принимаюсь за что-нибудь новое, вынуждая тупоголового англичанина объяснять цинизмом и бесчувственностью мой скоропалительный переход: сам он раскачивается долго, прежде чем осознает свалившиеся на него неприятности… Достаточно грез покидал я в окошко — ну, будет одной больше. Честно говоря, я научился получать сатанинское удовольствие, замечая, как мало все это меня тревожит. Отправляйтесь же за окошко, моя дорогая Эллен, а пьесу я выбрасываю на рынок: кто даст больше?»

Но похоже, что агенты не рвали эту пьесу друг у друга из рук, ибо осенью того же 1900 года Шоу просил Эллен Терри сыграть леди Сесили в Сценическом обществе. Она в это время гастролировала с Ирвингом в провинции и не смогла принять его предложение.

На первом представлении, которое Сценическое общество дало 16 декабря 1900 года в театре «Стрэнд», леди Сесили сыграла Дженет Эчерч. Играла она не блестяще, и автор взялся указать ей, почему: «Как Мольер, я всегда интересуюсь, что думает о моих пьесах моя кухарка. Она замечательный критик, высиживает на моих лекциях, ходит на мои пьесы. Для нее актеры и актрисы — просто старое барахло перед Ееликим драматургом, которого они играют. Спросил я ее и о леди Сесили. На что она сразу объявила: «Леди не получилась. Она, когда садилась, прихватила коленями платье, а никакая настоящая леди этого не допустит». Прибавить к этому великолепному отзыву нечего. Вы провели всю роль, «прихватив коленями платье».

Спектакль состоялся в воскресенье вечером, и поэтому Эллен смогла на нем присутствовать. За кулисами «Стрэнда» она и Шоу встретились — впервые за все время их заочного знакомства. Он показался ей «добрым, мягким существом». По письмам и рецензиям Эллен представляла себе совсем другого человека.

FIN DE SIECLE[107]

«Доброе, мягкое существо» — отзыв Эллен Терри о Джи-Би-Эс мало у кого встретил бы сочувствие. Рядовой драматург, композитор, актер, певец, антрепренер, театральный директор, да кого ни возьми, все бы выразили свое отношение к нему и пространнее и в выражениях более сильных. Но вместе с тем он оказался куда более положительным членом общества, нежели большинство знаменитых его литературных современников: сколько их к 1900 году закончили свою жизнь в доме умалишенных, в курильне опиума, в реке Сене или в лоне римско-католической церкви!..

Шоу трудно было понять — вот в чем беда. Кажется серьезным человеком — а может быть, валяет дурака? Но эта неразбериха объясняется просто: у него был огромный запас неуемного веселья, как раз и находивший себе разрядку в паясничаньи. Однажды в цирке его представили клоуну-эксцентрику.

— Как приятно, что вы подали руку старику клоуну, — сказал эксцентрик.

— Это же рукопожатие двух старых клоунов, — ответил Шоу.

Он любил розыгрыши, жизнь выпирала из него, а всякие скучные люди решили, что нельзя принимать всерьез ни одного его слова. Его застенчивость казалась людям оскорбительной холодностью, и на этом фоне даже невинные его выходки вызывали раздражение. Как-то на станции метро «Вестминстерский мост» он забрался на самую верхотуру лестницы и, поскользнувшись, полетел вниз на спине, считая ступени, под взглядами обомлевших от ужаса пассажиров. Внизу он спокойно встал на ноги и отправился дальше, словно проделанный спуск ему не в новинку. Облегчение, тревога и радость зрителей нашли себе выход в истерическом хохоте.

А если разобраться, то ведь позиция Шоу, которая глупцам казалась безнравственной, объясняется его реакцией на заскорузлость литературных соплеменников. Они между тем пожимали плечами: мол, испытанный трюк — выдает черное за белое (Шоу, кстати, быстро ставил их на место: «Попробуйте сами, если это так просто»).

Резкий пересмотр общественных отношений обозначился в Европе с выходом «Капитала» Маркса. Ницше начал, по его собственному выражению, «полную переоценку» современной морали. В Лондоне новый угол зрения утверждал в своих беседах Оскар Уайльд — без сомнения, самый большой умница и великий рассказчик fin de siecle. Борьба Ибсена с традиционными фетишами и хваленым домашним очагом заклеймила героев теннисоновского образца как претенциозных хамов. Но литературный Лондон читал только Маколея и Энтони Троллопа, а Оскара Уайльда знал лишь как записного обеденного оратора, который расплачивается за приглашения горстью парадоксов. Вот и Шоу был бельмом на глазу, был фигурой скандальной, хотя на самом-то деле он бился на передовой линии революции нравов, усвоив идеи Генри Джорджа, предвосхитив значение Ибсена и Ницше и принимая всерьез своего земляка Уайльда. Революция нравов еще не поднялась до политической революции. Рядом с практиками грядущих социальных революций Шоу покажется сегодня безвредным старым джентльменом. Однако Шоу приобрел славу, когда Европа была еще викторианской, и это была скандальная и чрезвычайно громкая слава.

«Будет интересно сравнить допотопные моральные представления Шекспира и новую мораль в пьесах Ибсена и моих собственных, — писал мне однажды Шоу. — Конечно, разрыва здесь нет: человеческая натура, в основном, остается все такой же, и поэтому все драматурги работают как бы сообща. И все же есть разница, и большая. У Шекспира не было веры, не было программы. Его сюжеты — просто готовые платья, которые он перекраивал со всей ловкостью своею гения. А я с начала и до конца оставался социальным реформатором и доктринером — заодно с Шелли, Вагнером и Ибсеном. Бесспорно, и Шекспир не был глух к социальным, политическим и религиозным несправедливостям и глупостям. Но он не знал выхода и заболел подобием свифтовского пессимизма, увидев в человеке, облеченном властью, «злую обезьяну»» а потом и вообще скатился к цинизму, от которого его спас лишь божественно живительный гений. Не умерли Меркуцио и Бенедикт: они состарились и стали Гонзало, который вкупе с Калибаном и Автоликом мешает нам разглядеть, что их окружают самые настоящие негодяи-макиавеллисты (исключая юных любовников, разумеется). Тимон и Терсит оставлены без ответа. Но свое они сказали, и Шекспир знал меру — что же ворчать понапрасну? У Шелли, Вагнера, Ибсена, у меня — все другое. Мы видели, какой дорогой уходят в Долину Смертной Тени, и верили, что человек не ступит на нее, если разберется в своем назначении».

вернуться

107

Конец века (франц.).

55
{"b":"177501","o":1}