Несмотря на то, что Ромеш жил в Колутоле в наемном доме, как раз напротив мастерской сапожника и рядом с бакалейной лавкой, никто бы не посмел сказать, что в отношении развития чувства Ромеш и Хемнолини в чем-нибудь уступали романтическим обитателям цветущих беседок. Ромеш не испытывал ни малейшего огорчения от того, что перед ним вместо поросшего лотосами озера был неказистый маленький стол с пятнами от чая на скатерти. И пусть любимый кот Хемнолини вовсе не походил на ручную черную антилопу — юноша щекотал ему шейку с неменьшей любовью, чем если бы это была настоящая лань. А когда, выгнув луком спину и зевнув, кот грациозно принимался за свой туалет, то умиленному Ромешу это животное казалось едва ли не лучшим из всех четвероногих.
Пока Хемнолини была занята подготовкой к экзаменам, ей не удавалось уделять много времени рукоделию, зато в последнее время она вдруг горячо принялась учиться вышиванию у одной из своих подруг. Что до Ромеша, то он считал это занятие совершенно ненужным и даже презренным. В области литературы оба они всегда выступали на равных правах, но как только дело доходило до рукоделия, тут уж Ромешу приходилось отступать. Поэтому он частенько недовольно замечал:
— Чего ради вы так пристрастились вдруг к вышиванию? Это занятие хорошо лишь для тех, кто не знает, чем другим заполнить свое время.
В ответ Хемнолини только молча улыбалась, продолжая продевать в иглу шелковую нитку.
Однажды Окхой ядовито заметил:
— По авторитетному мнению Ромеша-бабу, все имеющее хоть малейший практический смысл достойно презрения. Но, кстати сказать, любой человек, будь он величайший ученый или поэт, не прожил бы и дня без этих презренных мелочей!
Задетый за живое, Ромеш уже готов был засучив рукава ринуться в спор, но Хемнолини остановила его:
— Стоит ли, Ромеш-бабу, так волноваться, чтобы только что-нибудь ответить на это? На свете и без того слишком много бесплодных споров, к чему еще увеличивать их число!
С этими словами она снова склонилась над своей работой, считая стежки, и шелковая нить замелькала в ее руках.
Как-то утром, войдя к себе в кабинет, Ромеш увидел на столе переплетенный в сафьян бювар. На одном уголке его крышки стояла буква «Р», на другом красовался вышитый золотыми нитками лотос.
Ни происхождение, ни назначение этой вещи ни на мгновение не составили для него загадки, и сердце Ромеша радостно забилось. Он тут же, без споров и возражений, признал в глубине души всю важность такого занятия, как рукоделие. Прижимая к груди драгоценную вещь, Ромеш готов был признать свое поражение даже перед Окхоем. Открыв бювар, он достал из него бумагу и написал:
«Будь я поэтом, я смог бы отблагодарить Вас поэмой, но у меня нет поэтического дарования. Однако, лишив меня возможности одарять, всевышний не отказал мне в способности принимать. Только тот, кто читает в сердце другого, может знать, как принял я этот неожиданный дар, ведь подарок можно видеть и осязать, а мои чувства спрятаны глубоко в сердце.
Ваш неоплатный должник».
Разумеется, записка попала в руки Хемнолини, но ни она, ни Ромеш не обмолвились о ней ни одним словом.
Приближался сезон дождей. Для городских жителей в них нет ничего приятного, не то что для лесов и полей. В тщетной попытке преградить путь дождю городские дома встречают его крышами и плотно закрытыми окнами, трамваи — опущенными занавесками, люди — зонтами, но, несмотря на это, все и, всё оказывается промокшим насквозь и покрытым грязью, в то время как леса, реки, холмы и горы приветствуют дождь, как друга, встречая его радостным гулом. Для них он желанный гость, на этом радостном празднике слияния неба с землей не звучит ни одной диссонирующей ноты.
Влюбленные подобны горам и лесам: если беспрерывные дожди лишь ухудшали пищеварение Онноды-бабу, то влиять на жизнерадостность Ромеша и Хемнолини они были не в состоянии.
Хмурые тучи, рокот грома и шум ливня, казалось, еще теснее сближали сердца обоих.
Из-за дождя Ромеш часто не попадал в суд. День за днем с неба лило с таким упорством, что Хемнолини то и дело с тревогой опрашивала:
— Ромеш-бабу, как вы пойдете домой в такую ужасную погоду?
На это Ромеш стыдливо заявлял, что уж как-нибудь доберется.
— Но ведь вы можете простудиться и заболеть, никуда я вас не пущу, поужинаете у нас.
Ромеш совершенно не боялся простуды, друзья и близкие никогда не замечали в нем хотя бы малейшего предрасположения к болезням, но, вынужденный подчиняться заботам Хемнолини, он в эти дождливые дни стал считать преступным для себя легкомыслием пройти несколько шагов, отделявших дом Онноды-бабу от его жилища.
В дни, когда тучи казались грознее обычного, Ромеша рриглашали в комнату к Хемнолини отведать рагу из овощей, если было утро, или жареного мяса, если уже наступил полдень. Было вполне очевидно, что серьезные опасения за его легкие отнюдь не распространялись в этом доме на пищеварение.
Так шло время. Ромешу некогда было даже задуматься над тем, куда приведет его неодолимое влечение сердца, но Онноду-бабу, да и многих его знакомых занимал этот вопрос и часто служил темой для разговоров.
Жизненный опыт Ромеша был куда менее велик, нежели его ученость, а влюбленное состояние больше чем когда-либо заволакивало туманом его взгляд на житейские дела. Каждый день Оннода-бабу с новой надеждой вглядывался в лицо Ромеша, но не мог прочесть на нем никакого ответа.
Глава десятая
Голос у Окхоя был не очень сильный, но когда он начинал петь, аккомпанируя себе на скрипке, только уж очень суровый критик не попросил бы его спеть что-нибудь еще.
Оннода-бабу не питал особой любви к музыке, но, не имея возможности показывать это открыто, он выработал особые методы самозащиты.
Стоило кому-нибудь попросить Окхоя спеть, как Оннода-бабу говорил:
— Ну как вам не совестно, нельзя же так мучить человека только потому, что он умеет петь.
Но такое заявление в свою очередь наталкивалось на скромный протест Окхоя:
— Что вы, Оннода-бабу, не беспокойтесь, пожалуйста, еще неизвестно, кто кого терзает.
Затем обязательно вступался кто-либо из искренних любителей музыки и, наконец, упрашивал Окхоя исполнить что-нибудь, дабы разрешить спор.
Однажды еще днем все небо затянуло свинцовыми тучами. Дождь лил не переставая и после наступления темноты.
Окхою невольно пришлось задержаться, и Хемнолини попросила его спеть. Она села за фисгармонию, а Окхой, настроив скрипку, запел на хиндустани:
Лети, нежный ветерок,
Будь моим посланцем,
Скажи, что не могу уснуть
Без вести о любимой.
Не все слова песни были понятны слушателям, да это и не обязательно: когда сердца полны любовью и бьются лишь от встречи до разлуки, достаточно и легкого намека, чтобы понять друг друга.
Общее настроение песни было ясно: тучи роняли слезы, кричали павлины, и страданиям влюбленных не было конца.
В словах этой песни Окхой стремился выразить свои затаенные чувства, но ими воспользовались двое других. Погружаясь в волны мелодии, их сердца бились в унисон; в целом мире для них не существовало больше ничего тусклого, незначительного, — все вокруг стало прекрасным. Как будто любовь, какой пылали когда-либо человеческие сердца, была теперь поделена только между ними двумя, заставляя сердца их трепетать безмерным счастьем и мукой, замирать в смятении и ожидании.
В этот день так и не было ни просвета в тучах, ни перерыва в песнях.
Стоило Хемнолини попросить: «Пожалуйста, Окхой-бабу, еще одну песню!» — и тот с готовностью продолжал.
С каждой минутой мелодия нарастала, становилась все более проникновенной, — то в ней будто сверкала долго таившаяся молния, то металось полное страдания и тоски сердце.