Другой предпосылкой, из которой исходили Энгельс и Маркс, была предполагавшаяся возможность заключения франко-русского союза, грозившего зажечь мировую войну. Маркс доказывал в «Нью-Йоркской трибуне», что бонапартистское освобождение Италии являлось лишь предлогом для того, чтобы поработить Францию, произвести государственный переворот в Италии, перенести «естественные границы» Франции в Германию, превратить Австрию в русское орудие и втянуть народы в войну законной контрреволюции с незаконной. По мнению Энгельса, поддержка Австрии немецким союзом создала предлог, пользуясь которым, Россия могла вмешаться в борьбу, чтобы присоединить к Франции левый берег Рейна и получить для себя свободу действий в Турции. Чего ожидал Энгельс в этом случае — он высказал в своем письме к Лассалю, дословно цитирующему это место в своем ответном письме: «Vive la guerre!». «Если на нас нападут вместе французы и русские, если мы близки к гибели, то в этом отчаянном положении должны быть использованы все партии, начиная с господствующих, — и нация, чтобы спасти себя, должна обратиться к наиболее энергичной партии». Таким образом, Энгельс видел для Германии серьезную угрозу во франко-русском союзе; он в высшей степени добросовестно выставлял требование, чтобы она прежде всего укрепила свои военные позиции, но при этом ожидал победы Германии не от германских правительств, но от германской революции, чем окончательно были бы устранены германская союзная конституция, австрийское иноземное господство в Италии и бонапартистская империя.
Лассаль, правда, со своей стороны, не оспаривал франко-русского союза, поскольку он действительно существовал, но он не верил в угрожавшую европейскую войну; в частности, он доказывал, что французский император, попавший на престол благодаря государственному перевороту, по всему своему положению не мог думать о такой мировой войне, без которой нельзя было бы получить левого берега Рейна. В действительности достаточно было простой мобилизации прусского войска, не представлявшего тогда серьезного противника, чтобы лишить воинственности как фальшивого Бонапарта, так и царя. Первый заключил с Австрией поспешный мир под Виллафранкой, который оставил Венецию во владении Австрии, второй же послал своего генерал-адъютанта во французскую главную квартиру, чтобы предложить мир. Энгельс в своей второй брошюре сам упоминает об этом факте и указывает весьма серьезные причины, которые должны были заставить царя испугаться войны: волнения в Польше, затруднения с освобождением крестьян и еще не пережитое истощение страны, вызванное Крымской войной.
Если рассмотреть весь материал, имеющийся сейчас, то можно сказать, что точка зрения Лассаля не так уж сильно отличается от точки зрения его лондонских единомышленников, как они это сами думали. Для всех троих выше всего стояло освобождение рабочего класса, и для всех троих неизбежной ступенью к этой цели являлось национальное возрождение Германии. Как бы ни были они национально настроены, они различали, несмотря на это, или, вернее, именно поэтому германскую нацию от германских правительств, падение которых означало для них национальное возрождение. Маркс и Энгельс хотели, чтобы германские правительства были вовлечены в войну тем революционным течением, которое, по их мнению, существовало в массах немецкого народа, в то время как Лассаль оспаривал наличность революционного течения и считал, что та жажда войны, которую он предполагал у германских правительств, должна быть представлена массам реакционной и антинародной, чтобы вызвать в этих массах революционное настроение.
Быстрое заключение мира помешало произвести опыт в ту или другую сторону. Шаткость обоих этих предположений, возникших вследствие чересчур запутанного международного положения, ясна теперь сама собой. Маркс и Энгельс заблуждались, считая, что в Германии имеется революционное движение, и ожидая от франко-русского союза непосредственной угрозы для Германии. В обоих этих случаях мнение Лассаля было правильнее, но его заключение покоилось на весьма сомнительной предпосылке, именно, на представлении, что революционное движение может развиться из тяжелого поражения.
Это воззрение было тогда очень распространенным, но часто приводило к серьезным заблуждениям. Даже сам Лассаль писал во время своего спора с Марксом и Энгельсом: «Наша королевская власть никогда не была более популярна, чем в 1807 г., и нечто подобное может повториться»; он хотел этим сказать: если мы не сделаем для масс ненавистной эту угрожающую войну, то поражение прежде всего объединит народ с правительством. Прусская монархия в 1807 г. далеко не была популярна; ненависть против «султанов» была тогда гораздо сильнее, но всякое тяжелое поражение прежде всего обессиливает массы, а непосредственный гнет нужды, вызываемой внешним врагом, действует слишком сильно, чтобы вызвать сознание того, что товарищ по несчастью — собственное правительство — виновно в этом несчастье.
1807 г., или, охватывая вопрос шире, Пруссия после Йены и до известной степени после Ольмютца, Россия после Севастополя, Австрия после Кенигреца доказали тот факт, что тяжелые поражения страны могут вызвать внутренние реформы, дающие известные улучшения массам, но находящие свою цель и границы в том, чтобы снова укрепить потрясенное поражением классовое господство.
В 1815 г. прусская дворянская власть стояла гораздо тверже, чем в 1805 г. Война мыслит не только радикально, но и последовательно; она знает, что ее существование и исчезновение связано с классовым обществом, и она всегда заботилась о том, чтобы залечить раны этого классового господства, когда она его поражала, в то же время охотно высмеивая тех, кто навсегда отказывается от классового общества и вместе с тем от войны.
Игра на войне и на военных барышах всегда является для рабочей партии обоюдоострой игрой, которой Энгельс, Маркс и Лассаль всегда избегали — видимо, потому, что спор между законной и незаконной контрреволюцией ставил их в затруднительное положение, ограничивая свободу их решений.
X
Война 1866 г. заключала в себе значительно меньшее количество революционных элементов, чем война 1859 г. Хотя немецкая буржуазия значительно расцвела со времени Ольмютца и стремилась к единству Германии, но стремилась лишь в смысле самого неприкрытого и низменного барышничества. Народно-хозяйственный конгресс, стремившийся расширить феодально-цеховые рамки, мешавшие вращению капиталистической машины, сделался чем-то вроде общественной власти и приобрел известное влияние на правительства; на место Роховых, вообще не дававших голоса «ограниченным умам своих подданных», выступили Дельбрюки, видевшие «тайну нашего времени» в том, чтобы не потерять «на процентах», но германский национальный союз, который должен был преследовать политические идеалы немецкой буржуазии, на самом деле превратился лишь в жалкую карикатуру своего итальянского образца.
В то время как итальянское национальное собрание гнало перед собой Кавура, германское национальное собрание очень неохотно даже следовало за Бисмарком. Когда Бисмарк в начале войне 1866 г. предложил Бенигсену — «Мирабо Люнебургской пустоши» и президенту национального союза — принять на себя временное управление королевством Ганновер, этот либеральный государственный деятель отступил перед таким изменническим начинанием. Немецкая буржуазия боялась сесть на коня, который должен был привести ее к цели, даже и тогда, когда сам Бисмарк держал ей стремя; через 20 лет Бенигсен привлек к ответственности за клевету один вельфский орган, упрекавший его — и при этом совершенно несправедливо — в том, что он в 1866 г. не проявил должной почтительности и верности по отношению к прирожденному вельфскому[55] королю. В то время как итальянская буржуазия быстро уничтожила все средние и малые государства, немецкая буржуазия пыталась сохранить их одно за другим, и при исполнении этой патриотической программы ей помешало лишь то, что сам Бисмарк уничтожил некоторые из них.