Если мы предположим, что руководящий министр воюющей державы действительно не хотел бы делать никаких завоеваний и какая-нибудь партия давала бы свое согласие на военные кредиты, при условии, что не будет сделано никаких завоеваний, то он должен был бы ответить, как порядочный человек: если война останется нерешительной, мы не сделаем никаких завоеваний; еще менее сделаем мы их, если нас побьют; но на случай, если мы победим, я не могу дать никаких обязательств. Победившее войско никогда не откажется от завоеваний. Может быть, это и неприятное обстоятельство, но при всех своих ужасах война всегда мыслит радикально, и если ей протянуть не руку, а только мизинец, она всегда попытается проделать известный неприятный опыт.
Или придется в одно прекрасное утро встать обеими ногами на почву буржуазного общества, или же придется испускать унылые, совсем не приличествующие политическому деятелю жалобы на то, что дело получило совсем другой оборот, чем думали, надеялись и желали.
VI
В буржуазных исторических сочинениях издавна ведется спор, определяет ли внешняя политика какого-нибудь государства его внутреннюю политику, или наоборот. Ранке и его школа утверждают, что внешняя политика является лейтмотивом в историческом развитии; эту свою мудрость они черпали главным образом из дипломатических донесений.
Несколько иначе смотрят на это те буржуазные историки, которые согласны с мнением старого Фрица, что дипломатические переговоры, не поддержанные оружием, так мало значат, как ноты без инструментов. Внешнюю политику нельзя делать без войска, а военная организация той или иной нации коренится целиком на внутреннем ее состоянии. От него же зависит, в конце концов, и внешняя ее политика.
Эта зависимость не ограничивается лишь средствами, но распространяется и на цели внешней политики, или, вернее, на ее пути, так как укрепление и расширение своей силы является целью всякого государства. По широко распространенному, если даже не слишком понятному выражению, принято различать кабинетные войны XVIII от народных войн XIX столетия. Если и те и другие определялись внутренней политикой государств, то со своей стороны, они, понятно, также влияли на внутреннюю политику. Взаимное влияние внешней и внутренней политики так же неоспоримо, как неверно представление, что в конце концов решающий толчок дает внешняя политика.
Семилетнюю войну принято считать последней кабинетной войной. Клаузевиц излагает это таким образом: «Кабинет смотрел на себя, как на владельца и распорядителя больших имений, которые он постоянно старался приумножить, но подданные этих имений не могли иметь к такого рода расширениям никаких интересов. В такой мере, в какой правительство отделяло себя от народа, считая себя государством, война была лишь делом правительства, которое вело ее при помощи имеющихся в его сундуках талеров и праздных бродяг в своих и соседних провинциях».
К. Клаузевиц. 1812 г.
Это описание особенно подходит к прусскому государству, где отделение войска от народа проводилось так резко, что правительство под страхом строгого наказания запрещало гражданам осажденных городов браться за оружие для защиты собственных домов и считало крестьян мятежниками, если они брались за цепы и вилы для защиты своих дворов от разграбления, а своих дочерей — от насилий нападавшего на них врага.
Как ни великолепно характеризует Клаузевиц кабинетные войны, он указывает лишь внешние признаки их, а не исторические их причины; эти войны относились к известному периоду в истории капитала — к периоду, когда капиталистический способ производства создавал новейший абсолютизм как надежнейшее орудие для осуществления своих потребностей к расширению. Все государства, принимавшие участие в Семилетней войне, были абсолютными монархиями, хотя английский абсолютизм и был при этом ограничен развращенным парламентом, а австрийский — сословиями отдельных коронных земель. В существенном задача кабинетов сводилась к осуществлению расширительных стремлений капитала.
Кабинетные войны, по Клаузевицу, уступили место народным, происхождение которых он относит к 1789 г. Кабинетные войны представляли собой «ограниченную, скрытую форму войны», а затем война вдруг снова сделалась делом народа, и народа, насчитывавшего 30 000 000 чел., считавших себя «гражданами». «Со времени участия народа в войне на чаше весов оказался уже не кабинет со своим войском, но весь народ». Клаузевиц обладал достаточно широким историческим кругозором, чтобы не признать, что «этот замечательный переворот в военном искусстве Европы, это разительное действие Французской революции на окружающее коренилось не столько в новых взглядах французов на ведение войны, сколько во внутренних изменениях французского государства», в совершенно изменившихся методах государственного управления, в характере правительства, состоянии народа и т. д. Однако «ближайшие причины» остались ему неясны. Он предпочел «не останавливаться на них» и говорить лучше об их «результатах».
В настоящее время эти «ближайшие причины» вполне ясны. Хотя современный абсолютизм был первой государственной формой капиталистического развития, но он еще содержал в себе массу феодальных черт, которые он должен был устранить, как только капиталистическое производство настолько подвинулось вперед, что стало видеть в них помеху для своего развития. Напряжение этих противоречий сильнее всего проявилось во Франции, тогда как в Англии не было такого сильного гнета феодальных пережитков, а в государствах материка не развились еще так мощно производительные силы капитала, как во Франции. Исторический смысл Французской революции состоял в том, что «третье сословие», или буржуазия, как мы говорим теперь, являвшаяся носительницей силы капитала, сбросила невыносимую для нее опеку абсолютизма и принялась перестраивать мир по своему подобию. Ее представление о себе, как о народе, относится к иллюзиям, неизбежным при всякой революционной борьбе, и для ее победоносного окончания, в известном смысле, даже необходимым. И, право, вполне логично, что новейшие историки-философы, видящие главную цель человечества в освобождении от всех иллюзий, считают отказ от революционной борьбы радикальнейшим для себя средством исцеления. Человека, находящегося во власти заблуждений, легче всего излечить от этого несчастья, отрубив ему голову, в которой сидят его заблуждения.
Полнейший переворот, совершенный революцией во французском государстве, изменил и его военную организацию. Нас интересуют как раз, в противоположность Клаузевицу, не «результаты», но «ближайшие причины», вопрос о том, как возникли из революции революционные войны 1792–1815 гг. По этому вопросу существует обширная литература, в которой на все лады обсуждается вопрос об оборонительной и наступательной войне. Однако здесь этот масштаб, как и везде, не годится.
Вовне революция началась совершенно мирно, не только вследствие своих иллюзий открыть миру 100 лет всеобщего блаженства, но и по совершенно практическим соображениям, что до тех пор, пока она не имеет твердой почвы под ногами, внешняя война могла бы лишь снова укрепить расшатанную власть короля. Когда в 1790 г. в одном колониальном столкновении — в споре Англии и Испании за Нутказунд — явилась снова опасность европейской войны и французская монархия стала раздувать огонь, чтобы сварить на нем свой суп, Национальное собрание лишило ее, по страстному требованию якобинцев — Барнава, Петиона и Робеспьера, — права решать вопросы войны и мира, чтобы помешать ей затеять эту войну. Национальное собрание сделало это, несмотря на упорное сопротивление подкупленного двором Мирабо. С другой стороны, и европейские монархи рассматривали сначала Французскую революцию с близорукой и своекорыстной точки зрения, радуясь, что она ослабит могущество сильнейшего их соперника — французского короля. Австрийский император остался глух к мольбам о помощи французской королевы, своей родной сестры, а прусский посол в Париже получил инструкцию от своего правительства завязать дружеские отношения с якобинцами; Петион получил от него официальный материал для предъявления его в совещании Национального собрания, лишившем французскую монархию права решать вопросы войны и мира.