Встала Смерчь над шеломенем зла и черна,
из Перунова стольна дома
в степь выкатывала гром вслед грома,
кнутовищем огня
седорунное бучила стадо ковылье.
И волки, за дня
подымаясь из логова, наглые, выли,
и вороны, кровью пьянеюще, крячили: Гон! Гон!
И маялись чайки отчаянно: чья, чья, чья вина? —
когда травяными, глухими топями,
добивая отставших,
добивая упавших,
подгоняя уставших тупыми копьями,
половцы войско разбитое русичей гнали в полон…
Путивле месяц взошел не весел,
как будто взлетевший без сил Алконост,
с насести тучи, уныло свесил
радужный хвост.
И всю ночь напролет на стене городской
из бойниц без людей
в перекличке сторожевой
завывали и ухали навьи и совьи,
навевая молодушкам думы вдовьи,
сердце истачивая матерей…
Этой грусти продавней не выпило время и годы-столетья
все так же несчастны, и рок наш без удержу лих —
отцов наших так же погибли в безвременьи дети,
как их давние предки и далекие правнуки их.
О, горькая Русь! Ты как белая чайка,
что свивала гнездо у дорог ходовых —
ордой половецкой прошла Чрезвычайка,
и сколько детей не хватает твоих!
А другие в стране своей так же в немилости,
как в дикой степи у костров кизяка,
и то же им снится, что прадедам снилось их,
и та же цепная томит их тоска,
и так же, ярясь грозовой кобылицей,
враговая Смерчь над шеломенем став,
опять, приближаясь, грохочет и злится
у древних твоих пограничных застав.
О, горькая Русь! Сохрани тебя Бог
под бураном веков, на скрещеньи дорог!
Сохрани тебя Бог за твои неоплатные муки
и за то, что с тобой, точно дикая сука, судьба,
и за то, что тех русичей хмурые внуки
больше не крестят ни сердца, ни лба!