281. «Ночь бродит по полям и каждую былинку…»{*} Ночь бродит по полям и каждую былинку обводит узкою жемчужною каймой, и точно в крупную, дрожащую росинку земля заключена, средь вечности немой. И светится трава, и клевер дышит сладко, и дымка зыблется над пухом полевым, и смерть мне кажется не грозною загадкой — а этим реющим туманом медовым. <Январь 1922> 282. «Шепчут мне странники ветры…»{*} Шепчут мне странники ветры: брат, вспоминаешь ли ты? Утром, на севере светлом, выше и тоньше цветы. Дымчато влажное поле, воздух — как детство Христа… Это ль не лучшая доля? Это ли не красота? Стелется розовый шелест чистой зари по лесам… В небе ли солнце, в душе ли — ты и не ведаешь сам… <Январь 1922> Слышишь иволгу в сердце моем шелестящем? Голубою весной облака я люблю, райский сахар на блюдце блестящем; и люблю я, как льются под осень дожди, и под пестрыми кленами пеструю слякоть. Есть такие закаты, что хочется плакать, а иному шепнешь: подожди. Если ветер ты любишь и ветки сырые, Божьи звезды и Божьих зверьков, если видишь при сладостном слове «Россия» только даль, и дожди золотые, косые, и в колосьях лазурь васильков, — я тебя полюблю, как люблю я могучий, пышный шорох лесов, и закаты, и тучи, и мохнатых цветных червяков; полюблю я тебя оттого, что заметишь все пылинки в луче бытия, скажешь солнцу: спасибо, что светишь. <22 июня> 1922 Он на трясине был построен средь бури творческих времен: он вырос — холоден и строен, под вопли нищих похорон. Он сонным грезам предавался, но под гранитною пятой до срока тайного скрывался мир целый — мстительно-живой. Дышал он смертною отравой, весь беззаконных полон сил. А этот город величавый главу так гордо возносил. И, оснеженный, в дымке синей, однажды спал он — недвижим, как что-то в сумрачной трясине внезапно вздрогнуло под ним. И всё кругом затрепетало, и стоглагольный грянул зов: раскрывшись, бездна отдавала завороженных мертвецов. И пошатнулся всадник медный, и помрачился свод небес, и раздавался крик победный: «Да здравствует болотный бес». <Июнь 1922> Ты снишься миру снова, снова, — весна! — я душу распахнул; в потоках воздуха ночного я слушал, слушал горний гул! Блаженный блеск мне веял в очи. Лазурь торжественная ночи текла над городом, и там, как чудо, плавал купол смуглый и гул тяжелый, гул округлый всходил к пасхальным высотам! Клубились бронзовые волны, и каждый звук, как будто полный густого меда, оставлял в лазури звездной след пахучий, и Дух стоокий, Дух могучий восторг земли благословлял. Восторг земли, дрожащей дивно от бури, бури беспрерывной еще сокрытых, гулких вод… — я слушал, в райский блеск влюбленный, и в душу мне дышал бездонный золотозвонный небосвод! И ты с весною мне приснилась, ты, буйнокудрая любовь, и в сердце радостном забилась глубоким колоколом кровь. Я встал, крылатый и высокий, и ты, воздушная, со мной… Весны божественные соки о солнце бредят под землей! И будут утром отраженья, и световая пестрота, и звон, и тени, и движенье, и ты, о звучная мечта! И в день видений, в вихре синем, когда блеснут все купола, — мы, обнаженные, раскинем четыре огненных крыла! <Июль 1922> С восьми до полночи таюсь я в будке тесной, за книгой, много раз прочитанной, сижу и слышу голос ваш… Я знаю — вы прелестны, но, спутаться боясь, на вас я не гляжу. Не ведаете вы моих печалей скрытых… Я слышу голос ваш, надтреснутый слегка, и в нем — да, только в нем, а не в словах избитых — звучат пленительно блаженство и тоска. Всё так недалеко, всё так недостижимо. Смеетесь, плачете, стучите каблучком, вблизи проходите, и платье, вея мимо, вдруг обдает меня воздушным холодком. А я — исполненный и страсти и страданья, глазами странствуя по пляшущим строкам, — я кукольной любви притворные признанья бесстрастным шепотом подсказываю вам… <Октябрь 1922> |