Хозяин звезд, и ветра зычного, и вьющихся дорог, бог-виноградарь, бог коричневый, смеющийся мой бог, позволь зарю в стакан мой выдавить, чтобы небесный хмель понес, умчал меня за тридевять синеющих земель. Я возвращусь в усадьбу отчую средь клеверных полей; дом обойду, зерном попотчую знакомых голубей. Дни медленные, деревенские… ложится жаркий свет на скатерть и под стулья венские решеткой на паркет. Там в доме с радужной верандою, с березой у дверей в халате старом проваландаю остаток жизни сей. Но часто, ночью, гул бессонницы нахлынет на постель, тряхнет, замрет и снова тронется, как поезд сквозь метель. И я тогда услышу: вспомни-ка рыдающий вагон и счастье странного паломника, чья Мекка там, где он. Он рад бывал, скитаясь по миру, озерам под луной, вокзалам громовым и номеру в гостинице ночной. О, как потянет вдруг на яркую чужбину, в дальний путь, как тяжело к окну прошаркаю, как захочу вернуть всё то дрожащее, весеннее, что плакало во мне, и — всякой яви совершеннее — сон о родной стране. 4 февраля 1927 Будильнику на утро задаю урок, и в сумрак отпускаю, как шар воздушный, комнату мою, и облегченно в сон вступаю. Меня берет — уже во сне самом — как бы вторичная дремота. Туманный стол. Сидящих за столом не вижу. Все мы ждем кого-то. Фонарь карманный кто-то из гостей на дверь, как пистолет, наводит, и, ростом выше и лицом светлей, убитый друг со смехом входит. Я говорю без удивленья с ним живым и знаю, нет обмана. Со лба его сошла, как легкий грим, смертельная когда-то рана. Мы говорим. Мне весело. Но вдруг — заминка, странное стесненье. Меня отводит в сторону мой друг и что-то шепчет в объясненье. Но я не слышу. Длительный звонок на представленье созывает: будильник повторяет свой урок, и день мне веки прорывает. Лишь миг один неправильный на вид мир падает, как кошка, сразу на все четыре лапы, и стоит, знакомый разуму и глазу. Но, Боже мой, — когда припомнишь сон, случайно, днем, в чужой гостиной, или, сверкнув, придет на память он пред оружейною витриной, как благодарен силам неземным, что могут мертвые нам сниться. Как этим сном, событием ночным, душа смятенная гордится! <1 мая>1927 На белой площади поэт запечатлел твой силуэт. Домой, в непраздничный мороз, ты елку черную понес. Пальто российское до пят. Калоши по снегу скрипят. С зубчатой елкой на спине ты шел по ровной белизне, сам черный, сгорбленный, худой, уткнувшись в ворот бородой, в снегах не наших площадей, с немецкой елочкой своей. И в поэтический овал твой силуэт я врисовал. <25 декабря> 1925 К нам в городок приехал в гости бродячий цирк на семь ночей. Блистали трубы на помосте, надулись щеки трубачей. На площадь, убранную странно, мы все глядели — синий мрак, собор святого Иоанна и сотня пестрая зевак. Дыханье трубы затаили, и над бесшумною толпой вдруг тишину переступили куранты звонкою стопой. И в вышине, перед старинным собором, на тутой канат, шестом покачивая длинным, шагнул, сияя, акробат. Курантов звон, который длился, пока в нем пребывал Господь, как будто в свет преобразился и в вышине облекся в плоть. Стена соборная щербата и ослепительна была; тень голубая акробата подвижно на нее легла. Всё выше над резьбой портала, где в нише — статуя и крест, тень угловатая ступала, неся свой вытянутый шест. И вдруг над башней с циферблатом, ночною схвачен синевой, исчез он с трепетом крылатым — прелестный облик теневой. И снова заиграли трубы, меж тем как, потен и тяжел, в погасших блестках, гаер грубый за подаяньем к нам сошел. 3 сентября 1925; Шварцвальд |