Вот письма, все — твои (уже на сгибах тают следы карандаша порывистого). Днем, сложившись, спят они, в сухих цветах, в моем душистом ящике, а ночью — вылетают, полупрозрачные и слабые, скользят и вьются надо мной, как бабочки: иную поймаю пальцами, и на лазурь ночную гляжу через нее, и звезды в ней сквозят. 23 января 1923 Спадая ризою с дымящихся высот крутого рая — Слава! Слава! — клубится без конца, пылает и ползет поток — божественная лава… И Сила гулкая, встающая со дна, вздувает огненные зыби: растет горячая вишневая волна с роскошной просинью на сгибе. Вот поднялась горбом и пеной зацвела, и нежно лопается пена, и вырываются два плещущих крыла из пламенеющего плена. И ангел восстает стремительно-светло, в потоке огненном зачатый, — и в жилках золотых прозрачное крыло мерцает бахромой зубчатой. И беззаветную хвалу он пропоет, на миг сияя над потоком, — сквозными крыльями восторженно всплеснет, исчезнет в пламени глубоком. И вот возник другой из пышного огня, с таким же возгласом блаженства: вся жизнь его звенит и вся горит, звеня, и вся — мгновенье совершенства. —— И если смутно мне, и если даль мутна, я призываю эти зыби: растет горячая вишневая волна с роскошной просинью на сгибе… 26 января 1923 614. «И утро будет: песни, песни…» И утро будет: песни, песни, каких не слышно и в раю, и огненный промчится вестник, взвив тонкую трубу свою! Распахивая двери наши, он пронесется, протрубит, дыханьем расправляя чаши неупиваемых обид. Весь мир, извилистый и гулкий, неслыханные острова, немыслимые закоулки, — как пламя, облетит молва. Тогда-то, с плавностью блаженной, как ясновидящие, все поднимемся — и в путь священный по первой утренней росе!.. 30 января 1923 615. «Глаза прикрою — и мгновенно…» Глаза прикрою — и мгновенно, весь легкий, звонкий весь, стою опять в гостиной незабвенной, в усадьбе, у себя, в раю. И вот из зеркала косого под лепетанье хрусталей глядят фарфоровые совы — пенаты юности моей. И вот, над полками, гортензий легчайшая голубизна, и солнца луч, как Божий вензель, на венском стуле, у окна. По потолку гудит досада двух заплутавшихся шмелей, и веет свежестью из сада, из глубины густых аллей, неизъяснимой веет смесью еловой, липовой, грибной: там, по сырому пестролесью, — свист, щебетанье, гам цветной! А дальше — сон речных извилин и сенокоса тонкий мед. Стой, стой, виденье! Но бессилен мой детский возглас. Жизнь идет, с размаху небеса ломая, идет… ах, если бы навек остаться так, не разжимая росистых и блаженных век! 3 февраля 1923 616. «В часы трудов счастливых и угрюмых…» В часы трудов счастливых и угрюмых моя благая слушает тоска, как долгой ночью в исполинских думах ворочаются в небе облака. Ударит и скользнет Господь по лире, здесь отзвук — свет еще одной зари… Здесь все творит в сладчайшем этом мире и от меня все требует: твори. Гул дантовский в тебе я слышу, тополь, когда ты серебришься пред грозой, и муравьиный вижу я Акрополь, когда гляжу на хвойный холм живой. Поет вода, молясь легко и звонко, и мотыльковых маленьких мадонн закат в росинки вписывает тонко под светлый рассыпающийся звон. Так как же мне, в часы нагие ночи томясь в себе, о, как же не творить, когда весь мир, весь мир упрямый хочет со мной дышать, гореть и говорить? 28 апреля 1923 617. «Я странствую… Но как забыть? Свистящий…» Я странствую… Но как забыть? Свистящий рвал ветер твой платок, дышал прибой, дышала ты… на гальке шелестящей прощался я с отчизной и тобой. Мотало ялик. Полоса тумана луну пересекала пополам, вздымалось море отгулом органа, стекало по заплаканным скалам. И ты на небывалое изгнанье благословляла жалобно меня, и снилось мне, что ночь твое дыханье, что ты умрешь при мановенье дня. И клялся я, что вечно и повсюду, на всех распутьях мировой глуши, о, как беречь, как праздновать я буду гнев и любовь — бессонницу души. И море встало. Холодом и дымом отхлынул берег, весь тобой звеня. Я странствую… На берегу родимом ты, верная, еще не ждешь меня. Май 1923, Берлин |