Несколько таких писем попало мне в руки.
Одно из них, адресованное присяжному поверенному и написанное его братом-врачом, начиналось обращением:
«Дорогая дочурка!»
— Иван Андреич! Почему же вы оказались дочуркой собственному брату?
— Ничего не понимаю. Догадываться боюсь.
Новости сообщались в письме следующие:
«У нас все отлично. Анюта умерла от сильного аппетита…»
— Должно быть, от аппендицита, — догадалась я.
«…Вся семья Ваньковых тоже вымерла от аппетита…»
— Нет, что-то не то…
«…Петр Иваныч вот уже четыре месяца как ведет замкнутый образ жизни. Коромыслов завел замкнутый жизни уже одиннадцать месяцев тому назад. Судьба его неизвестна.
Миша Петров вел замкнутый образ жизни всего два дня, потом было неосторожное обращение с оружием, перед которым он случайно стоял. Все ужасно рады».
— Господи! Господи! Что же это такое! Ведь это не люди, а звери! Человек погиб от несчастного случая, а они радуются.
«…Заходили на твою квартиру. В ней теперь очень много воздуха…»
— Это еще что за штука? Как прикажете понять?
— Думать боюсь! Не смею догадаться!
Кончалось письмо словами:
«Пишу мало, потому что хочу вращаться в свете и не желаю вести замкнутый образ жизни».
* * *
Долго оставалась я под тяжким впечатлением, произведенным этим письмом.
— Знаете, какое горе, — говорила я знакомым. — Ведь брат-то нашего Ивана Андреича сошел с ума. Называет Ивана Андреича дочуркой и пишет такое несуразное, что даже передать стесняюсь.
Очень жалела я беднягу. Хороший был человек.
Наконец узнаю — какой-то француз предлагает отвезти письмо прямо в Петроград.
Иван Андреич обрадовался. Я тоже собралась приписать несколько слов — может быть, и не совсем спятил, может, что-нибудь и поймет.
Решили с Иваном Андреичем составить письмо вместе. Чтобы было просто и ясно и для потускневшего разума понятно.
Написали:
«Дорогой Володя!
Письмо твое получили. Как жаль, что у вас все так скверно. Неужели правда, будто у вас едят человеческое мясо? Этакий-то ужас! Опомнитесь! Говорят, у вас страшный процент смертности. Все это безумно нас тревожит. Мне живется хорошо. Не хватает только вас, и тогда было бы совсем чудесно. Я женился на француженке и очень счастлив.
Твой брат Ваня».
В конце письма я приписала:
«Всем вам сердечный привет.
Тэффи».
Послание было готово, когда зашел к нам общий наш друг адвокат, человек бывалый и опытный.
Узнав, чем мы занимались, он призадумался и сказал серьезно:
— А вы правильно письмо написали?
— То есть… что значит «правильно»?
— А то, что вы можете поручиться, что вашего корреспондента за это ваше письмо не арестуют и не расстреляют?
— Господь с вами! Самые простые вещи — за что же тут!
— А вот разрешите взглянуть.
— Извольте. Секретов нет.
Он взял письмо. Прочел. Вздохнул.
— Так я и знал. Расстрел в двадцать четыре часа.
— Ради Бога! В чем дело?
— Во всем. В каждой фразе. Прежде всего — вы должны писать в женском роде, иначе вашего брата расстреляют, как брата человека, сбежавшего от призыва. Во-вторых, не должны писать, что получили от него письмо, ибо переписка запрещена. Потом — не должны показывать, что знаете, как у них скверно.
— Но как же тогда быть? Что же тогда писать?
— А вот разрешите, и я вам это самое письмо приведу в надлежащий вид. Не беспокойтесь — они поймут.
— Ну, Бог с вами. Приводите.
Адвокат пописал, почиркал и прочел нам следующее:
«Дорогой Володя!
Письма твоего не получал. Очень хорошо, что у вас так хорошо. Неужели правда, что у вас уже не едят человеческого мяса? Этакую-то прелесть! Опомнитесь! Говорят, у вас страшный процент рождаемости. Все это безумно нас успокаивает. Мне живется плохо. Не хватает только вас, и тогда было бы совсем скверно… Я вышла замуж за француза и в ужасе.
Твоя Иван-сестра».
Приписка:
«Всех вас к черту. Тэффи».
— Ну вот, — сказал адвокат, мрачно полюбовавшись своим произведением и проставив, где следует, запятые. — Вот в таком виде можете посылать без всякого риска. И вы целы, и получатель жив останется. И все же письмо будет получено. Так сказать — налаженная корреспонденция.
— Боюсь только насчет приписки, — робко заметила я, — как-то уж очень грубо.
— Именно так и нужно. Не расстреливаться же людям из-за ваших нежностей.
— Все это чудесно, — вздохнул Иван Андреич. — И письмо, и все. А вот только, что они о нас подумают? Ведь письмо-то, извините, идиотское.
— Не идиотское, а тонкое. А если даже и подумают: вы обыдиотились, — велика беда. Главное, что живы. Не все по нынешним временам могут живыми родственниками похвастаться.
— А вдруг они… испугаются?
— Ну, волков бояться — в лес не ходить. Хотят письма получать, так пусть не пугаются.
* * *
Письмо послано.
Господи! Господи! Спаси и сохрани.
Наш май
[текст отсутствует]
Карандаш
В Совдепии совсем нет бумаги. Не на чем печатать пресловутые декреты.
Многого там нет. О многом должно быть уже и забыли.
Помню я одну из последних радостей моего совдепского жития: мне подарили карандаш. Самый простой карандаш Фабера номер второй.
Но тогда это была уже большая редкость, давно не виданная.
— Какая прелесть! — говорила я, рассматривая подарок. — Какое чудесное душистое красное дерево! А графит, смотрите, какой ровный: ровный, круглый — точно он таким рождается.
— Это не графит, а свинец, — поправил подаривший.
— Разве? А по-моему графит…
— Не знаю. Мы ведь вообще ничего не знаем. Вот, может быть, видим эту штуку последний раз. Всю жизнь была она с нами, каждый день вертели ее в руках и почти не видели. И называется так диковинно — «карандаш». Что за «карандаш» такой? Откуда такое слово? Никто, вероятно, и не знает. Вот жил такой карандаш всю жизнь с нами. И не замечали мы его. А какой красивый — ровный, шестигранный, полированный, удобный, приятный. В сущности, мы, наверное, каждый раз испытывали удовольствие от общения с ним. Тайное, неосознанное и неотмеченное. Как мы вспомним его, когда его не будет? Была такая чудесная палочка с непонятным названием. И ничего мы о ней не знали, кроме того что она «карандаш». А кто ее выдумал, из чего сделал, почему так назвал — ничего не знаем и не вспомним. Телеграфы и телефоны, и машины, и паровозы — этого мы не забудем. Это так называемые большие «чудеса современной техники». Как их забудешь — они мир двигали. А вот бумага — простая писчая бумага — задумывались ли вы когда-нибудь над нею. Из чего она сделана?
— Из тряпок, из дерева, право не знаю — смотря какая, — отвечала я.
— И я не знаю. Из чего, как, кто выдумал? А какая чудесная вещь! Взгляните: белая, гладкая, почти не имеет третьего измерения — такая тонкая. Сделана, говорите вы, из дерева, из какой-нибудь бурой корявой сосны. Разве это не чудо? И главное — до чего красиво! Разве не было для нас для всех тайной радостью дотрагиваться до этих гладких шелковистых листов. Мы-то привыкли, не чувствовали, что это радость. А случалось вам видеть, как мужик в деревне развертывает листок газеты, или письма, с каким благоговением ощупывает заскорузлыми, плохо гнущимися пальцами тонкую гибкую полоску почти без третьего измерения. Вот, может быть, скоро не будет бумаги — наглядимся, налюбуемся, нарадуемся на нее, пока есть. А имя у нее тоже какое странное — «бумага». Откуда это?
Он подумал и продолжал:
— Странная была жизнь. Все время нас радовали. Только и делали, что радовали, а мы и не замечали этого. Каждая пуговица вашего платья из кожи вон лезла, чтобы быть красивой. Самая мелкая ерунда — ушко у иголки — ну какие к нему можно предъявлять требования? Лишь бы нитка влезла, вот и все. Так ведь и эта, самая ничтожная из ничтожных, деталь нашего обихода считала своим долгом хоть позолотиться что ли вам на радость. Или какая-нибудь пыльная тряпка, которая фабриковалась-то именно для этого самого унизительного дела — вытирать собою пыль — и та не отказала себе в возможности украситься каким-то красным бордюрчиком с бурыми квадратиками — а все для вас, для вашей радости. И видели-то вы ее может быть раз в год, когда зазевавшаяся прислуга забывала ее в углу на этажерке, и вы сердито швыряли ее ногой в коридор; а вот для этого самого момента и разукрасили ее на фабрике: художник сочинял рисунок — красивый бордюрчик с бурыми квадратами, мастер подбирал краски, и, если своих подходящих не находилось — выписывал их из-за границы, хлопотал, платил пошлины, прятал проект от конкурентов. А потом ткачи работали, высчитывали нитки, чтобы тряпка вышла не какая-нибудь, а рисунчатая, потом рабочие бастовали, потом их усмиряли, и все для того, чтобы удалась пыльная тряпка отечеству на славу, нам на утешение.