— Pardon, monsieur! [7]
Это pardon относилось не к Петруше и вдовам, а к господину, которого он в рассеянности чувств ткнул локтем в бок. Пострадавший обернулся и оказался вовсе не мосье, а Сергей Петрович Левашов.
— А, здравствуйте! — сказал Сергей Петрович. — Чего вы такой мрачный?
— Я? Я-то ничего, — отвечал Сорокин. — А вот бедный Мурашев. Слышали? Сегодня утром скоропостижно скончался.
— Да что вы! — ахнул Левашов. — Господи! Четыре дня тому назад… да, да, в пятницу он забегал ко мне по делу. Вы не знаете — это не самоубийство?
— Нет, не думаю.
— У него, кажется, очень расстроены были дела. Я знаю, что ему до зарезу нужны были деньги.
— Не знаю, не слыхал. Все может быть. Теперь какая-то эпидемия самоубийств. До свиданья. Безумно спешу.
Он побежал на телеграф.
«Боже мой! — думал он. — Неужели и правда, это самоубийство? Такой, кажется, был спокойный, приятный человек. Жаль, что я так мало обращал на него внимания. Все больше вертелся около этой дурынды Наташи. Может быть, какого друга я в нем потерял! И еще подхихикивал, когда дурында укатила с Петрушей Нетово разводить роман. Бедный, бедный Мурашев! Может быть, если бы я дружески подошел к нему, ласково, внимательно, я бы сумел отговорить его от ужасного шага. Я сказал бы: „Дорогой, жизнь прекрасна, плюнь на все!“ Нежно сказал бы: „Гони свою дуру к черту“. Ах, вовремя сказанное ласковое слово может воскресить и вернуть к жизни. И вот его нет. Ушел в небытие».
На почте Сорокин испортил четыре телеграфных бланка. Хотел составить телеграмму сначала осторожную, потом деловитую и, наконец, решил мстить негоднице и быть жестоким. Окончательная редакция телеграммы была такова:
Venez vite stop votre malheureux mari suisside stop horreur. [8]
Подумал, что добросовестнее было бы телеграфировать, что умер, раз самоубийство еще не установлено, но потом решил, что так ей будет больнее. Очень уж раскалился.
А в это время Левашов, уныло опустив голову, шел к себе домой.
«Это ужасно, — думал он. — Надеюсь, что это все-таки не самоубийство. Но ведь не мог же я в самом деле святым духом знать, что его положение так безвыходно. Допустим, что я согласился бы дать ему эти несчастные четыре тысячи — очевидно, это его не спасло бы, раз положение было так уж серьезно. Это паллиатив. Короткая отсрочка, а затем что? Затем либо опять выручай, либо снова вопрос о самоубийстве. Нельзя же так, господа. Не обязан же я в самом деле… А с другой стороны, если бы я дал ему эти деньги, может быть, он и вывернулся бы. Надо было дать. Он сделал вид, что мой отказ не особенно огорчил его, но теперь-то я вижу, какой выход был у него на уме. Надо было дать. Теперь, конечно, не вернешь. Тяжело. Очень тяжело. Но разве мог я знать? Если бы знал, так конечно…»
* * *
Море, солнце, джаз, пижамы без спины, загар красный, загар бурый, загар оливковый.
Но Мурашевой не до того. Не до джаза и не до загара.
Она сидит у себя на балкончике и тупо смотрит на мятый клочок синей бумаги с наклеенными на нем белыми полосками. На белых полосках бездушный аппарат выстукал жестокие строки, составленные мстительным Сорокиным.
У Мурашевой красный нос и красные глаза. Она уже два раза плакала. Она очень огорчена. Тем более что вот уже два дня, как она стала с нежностью думать о муже. Потому что без нежности думала о Петруше Нетово.
Петруша Нетово оказался не на высоте. Она четыре раза сказала ему, что муж опаздывает с присылкой денег, а он, как говорится, хоть бы бровью повел. В последний раз она даже не поскупилась на некоторую инсценировку: ничего не ела за завтраком, а был, между прочим, омар по-американски, которого она очень любила, и вообще хотелось есть. А он, вместо того, чтобы забеспокоиться и спросить, в чем дело, на что и последовал бы с ее стороны ответ о муже и деньгах, он только вскользь сказал:
— Что же вы не едите? Увлекаетесь худением?
Какой болван! Разве можно его сравнить с Мишей? Миша все-таки заботливый. И она променяла его на такого селезня! Бедный Миша!
Он даже вида не показал, что ему неприятен был ее отъезд. Конечно, он догадался или кто-нибудь открыл ему глаза. И вот он, без злобы, без упрека, гордо и красиво ушел из жизни. О, может быть, он еще жив? Опасно ранен, но жив? Она бы выходила его, и всю жизнь, всю жизнь… В дверь стукнули, и вошел Петруша.
— Что случилось?
Она взглянула на него с ненавистью:
— Муж все узнал и покончил с собой.
Петруша тихо свистнул и опустился на стул.
— Что же теперь?
— Уезжаю с вечерним поездом.
Петруша снова свистнул.
— Уходите! — крикнула Мурашева и громко, с визгом заплакала.
* * *
Отослав телеграмму, Сорокин отправился прямо домой. Нужно было еще пойти по кое-каким делам, но он так себя настроил и расстроил, что решил дела отложить, а подождать дома назначенные на сегодня rendez-vous [9].
Сидел, ждал, думал о смерти и мучился за Мурашева.
Покончив с делами и проводив посетителей, он уже приготовился было поехать на квартиру Мурашева расспросить хоть консьержку о подробностях, как вдруг телефон донес до него голос Балавина, того самого, который сообщил ему утром печальную весть.
— Голубчик! Идиотская ошибка! Умер не Мурашев, а Парышев, тоже мой знакомый. А Мурашев жив и здоров, и сейчас заходил ко мне занимать деньги.
— Ну вы, надеюсь, не дали? Как все это глупо! — сердито оборвал его Сорокин. — Чего же вы путаете, людей с толку сбиваете. А я телеграмму послал. Бедная Наташа там, наверное, с ума сходит. Пошлю сейчас другую. До чего все это глупо.
Ему стало жаль Наташу. Молоденькая женщина, в первый раз в жизни вырвалась. Так понятно. Этот Мурашев — олицетворенная хандра. Сам, небось, не застрелился, а ее, пожалуй, при случае пристрелит. Нужно позвонить Левашову, а то он как будто расстроился.
* * *
После телефонной беседы с Сорокиным Левашов, иронически смеясь сам над собой, думал:
«Нет, милый мой, такие не стреляются. Наверное, еще десять раз прибежит попрошайничать. Хорошо сделал, что не дал. Дать раз, потом не отвяжешься. И, наконец, я же не виноват, что они не умеют устраивать свои дела. Придет еще раз — не приму его, и кончено. Так проще всего».
* * *
Петруша Нетово уныло укладывал в чемодан свои вещи. Он не хотел оставаться один в Жуан-ле-Пэн. Он был расстроен.
«Глупо все это. Из-за такой ерунды погиб хороший человек. Если бы она не лезла ко мне, он мог бы быть моим другом. Из них двух во всяком случае он интереснее. Конечно, в другом роде, но все же. И зачем нужно было затевать эту поездку? Сидели бы в Париже. Несчастный человек. Так погибнуть ни за что. И я даже не замечал, что он догадывается. Как он умел скрывать свое горе! Гордая, красивая душа! О, если бы я мог заплакать, мне было бы легче».
— Петруша! Петруша! — кричала Мурашева, вбегая в комнату Нетово. — Петруша! Ура! Все напугали. Вот телеграмма. Этот болван преспокойно жив. Вот, читай:
«Ochibka stop Mouracheff give et zdorove stop privete Petrouche zeloujou ruchki.
Vache Sorokine».
— Как я рада. «Зелую рюшки». Значит, все благополучно. Хорошо все-таки, что он жив. Я, конечно, не люблю его, потому что я вся твоя, но все эти трагедии так противны. Ну, поцелуй же меня и бежим со мной в Казино.
И Петруша поцеловал ее и побежал с ней в Казино.
Бабья доля
Наружность у Маргариты Николаевны была, что называется, интересная. Можно было изучать ее часами и все равно ничего не понять.
Какой, например, она масти? Волосы у нее темно-рыжие в локонах, желтые на висках, красные на темени, вишневые на затылке.