Выяснив это, он с ее согласия переехал в номер, находящийся по другую сторону от ее комнаты, потому что в этом номере была дверь в ее комнату.
Муж Нины Николаевны так и не вернулся.
Раза два писал ей длинные письма, в которых сообщал, что он никогда не сможет ее простить, но за что именно, так и не объяснил. Зато излагал очень подробно свои взгляды на психологию современного человека и требовал от этого человека непременного совершенствования, и как можно скорее.
— Мир задыхается! — восклицал он.
Нине Николаевне письма его очень не нравились.
«Эдакий болван, — думала она. — Написал бы лучше, нашел ли службу».
Но время шло. Андреев, с которым некогда было ссориться, стал казаться пресноватым.
«Синема да синема. Никаких запросов», — думала она о нем уже с некоторым раздражением.
И письма мужа, валявшиеся на дне рабочего ящика, начали ей больше нравиться.
— Это все-таки был человек незаурядный. Может быть, я действительно была перед ним виновата?
Портретов мужа у нее не было. Была одна старая карточка еще жениховских времен, с хохлом на лбу и вдохновенными глазами. И глядя на него, Нина Николаевна мало-помалу стала забывать пухлую желтую харю последних времен своей супружеской жизни.
* * *
Двери отельчика еще не были заперты, когда они подошли к дому.
Девица-бюро сидела за конторкой и, увидя Нину Николаевну, сказала вполголоса, покосившись на Андреева:
— Мосье сидит в комнате мадам.
Нина Николаевна сначала не поняла, о ком речь.
— Мосье — ваш муж, — внушительно сказала девица и опять покосилась на Андреева. Нина Николаевна замерла.
— Идите к себе, — сказала она вполголоса. — Мы потом объяснимся. Муж вернулся.
Тот метнулся было к ней, хотел что-то сказать, но только растерянно развел руками и побежал вверх по лестнице, шагая через две ступеньки.
Нина Николаевна медленно, с тяжело бьющимся сердцем стала подниматься. Закрыв глаза, постояла минутку перед дверью.
— Вернулся! Вернулся! Он вернулся! Боже мой! Я, кажется, его люблю!
Она тихо открыла дверь и остановилась. За столом сидел пухлый желтый человек и с аппетитом ел ветчину.
— Простите, — сказал он спокойно. — Я тут не дождался вас и подзакусил.
Она растерянно смотрела и не знала, что ей делать. Сняла шляпу. Положила ее на кровать. Подвинула стул к столу. Села.
Он скользнул по ней глазами, вытер рот, закурил и спросил деловито:
— У вас чаю нет? Я бы выпил чашку.
— Сейчас, — сказала она дрожащим голосом и пошла за перегородку готовить чай.
«Как все это удивительно! — думала она. — Как в сказке! Вернулся в пасхальную ночь. И как он гордо владеет собою. Но что будет с Андреевым? Трагедия… Вернулся! Как сон… Съел мою ветчину… Как сон. Что же это в конце концов — любовь, или что?»
Когда она снова подошла к столу, он задумчиво жевал кулич, намазывая на него пасху.
— Ну-с, как же вы живете? — спросил он довольно равнодушно. И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я много передумал за это время и решил вас простить. В конце концов вы не виноваты в том, что ваши родители были глупы и передали вам это неудобное качество. Что поделаешь? Если бы вы еще были очень красивы и могли бы красотой покрыть свои духовные дефекты — было бы, конечно, легче. Вы не должны обижаться. Я говорю не для того, чтобы обидеть вас, а для того, чтобы вы уяснили себе ваше положение в мире. Вы, наверное, никогда не задумывались о своем положении в мире? Такое существо, как вы, чтобы оправдать свое существование, должно быть жертвенным. Должно служить существу высшего порядка, натуре избранной.
Он затянулся папироской, развалился в кресле и, засунув руки в карманы, продолжал:
— Я сейчас разрабатываю один план в грандиозно-европейском масштабе. Нужен сильный и быстрый разворот. Постарайтесь следить за моей мыслью. Н-да. Сильный и быстрый разворот. В грандиозно-европейском масштабе. Я, конечно, не думаю поселиться вместе с вами. Меня снова засосало бы мещанство. Но я вас простил и даю вам возможность быть полезной и мне, и моему делу. Короче говоря — есть у вас пятьдесят франков?
* * *
Она открыла окно, чтобы выветрить табачный дым.
Прислушалась.
Ей казалось, что в воздухе еще гудит пасхальный звон. Нет, это был рожок автомобиля.
Прибрала на столе.
Щеки горели. Но на душе было спокойно и даже как-то уютно. Вероятно, школьник, которому долго грозили наказанием и в конце концов выпороли, — так себя чувствует.
Смела со скатерти крошки, унесла грязную тарелку, подправила фасон пасхи — будто она просто маленькая, а не то что кусок (здоровенный!) уже съеден. Пригладила волосы и постучала к Андрееву.
Он тотчас откликнулся и вошел, надутый, обиженный, не знающий, как себя держать.
Она усадила его за стол и, сделав фатальное выражение лица (брови подняты, глаза опущены, губы сжаты), до утра рассказывала ему про мужа, как этот безумец рыдал, умолял ее простить и вернуться, соблазнял ее своим великолепным положением и крупным заработком:
— Пятьдесят франков в день гарантированных.
Но она отвергла его. И если он застрелится, то:
— Верь мне, — ни одна фибра моего лица не дрыгнет.
И Андреев смотрел на фибры ее лица, с которых слезла пудра, и думал:
«Это фатальная женщина. Нужно от нее подальше».
Рассказ продавщицы
И какие только в нашей женской судьбе бывают странности и даже несправедливости. Так, можно сказать, что, например, в животном царстве вы никогда ничего подобного не увидите.
Ну вот, например, история с Бертой Карловной. Ну, где вы что подобное, если рассуждать правильно, могли бы встретить? Ведь это прямо если нарочно стараться, так и то не выдумаешь.
Я ведь все это знаю, все на моих глазах было. Мы ведь с ней вместе в Париж приехали. Я, тетенька и она. Приехали и стали, конечно, искать, куда бы приткнуться.
Тетенька скорее всех нашла занятие — в одной тентюр-люрли [10]на чулках подымать петли. Очень и мне советовала приняться за это дело, потому что, если большая тентюрлюрли, так можно шутя двадцать франков в день заработать. Половину, конечно, придется отдать самой тентюрлюрлирше, а десять франков это уж обеспечено.
Но я, короче говоря, на это не соблазнилась. Какой, подумаешь, сахар молоденькой девушке в тридцать лет замариноваться на чужих петлях.
Кругом столица мира, а ты сиди, как лошадь, в тентюрлюрли с утра до ночи.
Повидали мы кое-кого из наших, из русских, которые раньше нас приехали и уже устроились. Так они прямо руками на нас замахали.
— Разве, — говорят, — это карьера для современной девицы? Теперь, — говорят, — одна карьера только и есть на свете.
— Какая же, — спрашиваем, — карьера?
— Холливуд.
— Чего такого?
А они опять:
— Холливуд.
Мы думали, что это, может быть, какой-нибудь мужчина. Ну, однако, парижанки все нам объяснили.
Прежде всего — брови долой. Лоб чтобы был голый, а там рисуй на нем, что хочешь. Волосы надо выбелить, лицо, конечно, выкрасить. А потом, если повезет, можно устроиться в Холливуд.
Но тут выяснилось, что бывает в Париже женская судьба и без Холливуда, что богатые англичане, когда достигнут почтенного возраста, очень начинают любить русскую душу. И если русская душа к лицу принаряжена, и подмазана, и подщипана, то судьба ее устраивается не только прочно, но даже и законно.
Наслушалась я этих наставлений, да и говорю моей Берте Карловне:
— Ты, милая моя, как хочешь, а я буду метить на Холливуд. Там можно легко миллион в день заработать.
А Берта уперлась.
Между прочим, рожа она, короче говоря, ужасная. Росту большого, спина круглая, что называется — котом, лопатки торчат, ручищи что грабли, лицо длинное и под носом усы. Даже не похожа на немку, бровастая какая-то. Думаю, между прочим, что, если ее забелить да ощипать, так она, пожалуй, еще страшнее стала бы. На Холливуд ей, значит, дороги нет. На англичанина тоже вряд ли пути ей открыты, потому что душа у нее нерусская. Хоть и родилась она в России, а говорит как-то неладно. К каждому слову все что-то «всяко ж» да «всяко ж». Будто и не по-русски.