Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Господи, что это такое? — заерзал на стуле Ванин. — Как же это вы так-то? Ничего не понимаю.

Хацкин скривил рот в едкую усмешку.

— Так оказалось. Разве я сам это знал? Что я о себе думал? Думал, что я так себе, обыкновенный паршивец, а я вот…

— Уф-ф! Господи ты Боже мой. Да вы хоть объясните, а то я, извините меня, ничего не понимаю. Что же вас в старом строе прельщает? Вы же вдобавок и еврей, угнетенная нация.

Хацкин развел руками.

— А вот подите! Я вам скажу, только вы на меня не сердитесь: я очень люблю царственную пышность!

— Хацкин! Да опомнитесь! Ну какую вы царственную пышность видали? Участок вы видали, а не пышность.

Хацкин покачивал головой мечтательно и грустно.

— Людовик Четырнадцатый… мантия из чистейшего горностая, носовой платок из чистейшей парчи, и негро дает чего-нибудь прохладительного. А все кругом боятся… от страха даже глаза жмурят, так им худо, чтобы он, упаси Боже, не убил кого!

— Черт знает что он говорит, — удивлялся Ванин. — Да какого вы Людовика видали?

Хацкин развел руками в горьком недоумении.

— Вот подите!

Оба выпучили друг на друга глаза. Наконец Ванин сердито фыркнул и встал.

— Извините меня, Хацкин, но мне в настоящее время даже разговаривать с вами неудобно. Вы — приверженец старого строя, и я должен отряхнуть ваш прах с моих ног.

— Что там мой прах! — уныло усмехнулся Хацкин. — Пусть мой прах пропадает. Я и не претендую, чтобы он находился на ваших ногах.

И он вздохнул так горько, что у Ванина даже возмущение погасло.

— Безумный вы человек, Хацкин! Мало вас по участкам тиранили.

— А когда я люблю пышность!

— Какая у вас там в Либеровичах пышность была? Я вот сколько лет в столице живу, а и то меня ни разу во дворец не пригласили. Видел раз на набережной — какой-то длинный офицер с прыщом на носу прошел. Потом говорили, будто это великий князь, да и то не наверное. А потом еще видел во сне старую государыню — пришла ко мне чайку попить и сухарей принесла. И такая мне потом в этот день неприятность была, что до сих пор помню. Вернейшая, говорят, примета, как царскую фамилию во сне увидишь, так и жди скандала.

— Людовик Пятнадцатый! — тихо вздохнул Хацкин и покачал головой, точно вспомнил о дорогом покойнике.

— Теперь уж Пятнадцатый? Давеча скулили о Четырнадцатом. В номерах путаетесь! Сами не знаете, чего хотите! Хацкин! Ну будьте благоразумны! Ну какой Людовик вас к себе пустит, будь он хоть распродвадцатый! Сапоги у вас дрянные, правожительства по старому строю не имеете. Да вы и разговаривать-то по-людовиковски не умеете. Уж вы не обижайтесь!

— Пусть не умею.

— Значит, вам неприятно, что теперь воцарилась справедливость и один класс не будет угнетать другой? А? Неприятно?

Хацкин упрямо и горько молчал.

— Значит, вам неприятно? Ну ладно, раз вам неприятна справедливость, я вам могу предложить следующий государственный строй; до сих пор кучка капиталистов и прочих буржуев, пользуясь привилегированным положением, угнетала народ. Теперь я вам устрою наоборот: весь народ (капиталисты-буржуи будут обессилены, и жало из их пасти будет выдернуто, так что они тоже примкнут к народу) — итак, весь народ будет пользоваться привилегиями и угнетать только одного человека — вас, Хацкин. Вы один будете угнетаем потому, что вы один не желаете справедливости на земле. Хотите так?

Ванин остановился в снисходительно-выжидательной позе, и ясно было, что он ждал только ответа Хацкина, чтобы моментально и бесповоротно установить раз навсегда государственную форму России.

Хацкин понял это. Печальное лицо его приняло выражение растерянное и жалкое.

— Я знаю, Ванин, я, может быть, всецело в вашей власти. Пусть так.

И, вздохнув, прибавил уныло, но твердо:

— А когда я люблю пышность!

Ванин молча взял фуражку и направился к выходу. У дверей он обернулся.

Хацкин смотрел на него с безнадежным отчаянием и тряс ногой. Тихо звенел графин на комоде.

Рысь

Башня

Нам давно даны эстетические директивы: не любить Эйфелеву башню.

Она пошлая, она мещанская, она создана только для того, чтобы épater les bourgeois [36], она — не знаю что, она — не помню что, но, словом, ее любить нельзя. Я очень покорная. Нельзя, так нельзя. И первые дни моего пребывания в Париже не только не обращала на нее внимания, но, случайно завидев издали, отворачивалась и делала вид, что ничего не заметила.

— Это там, где Эйфелева башня, — объяснял мне кто-то свой адрес.

— Не потребуете ли вы и в самом деле, чтоб я ориентировалась по этой четырехлапой дурище!

Эйфелева башня для меня не существовала.

Вид ее меня раздражал. Она так не ладится, так не вместе со всем городом! Точно перечница из великаньего царства, всунутая в лилипутский городок, резной, бумажный, хрупко склеенный. Может быть, у себя в великаньем царстве она и была вещица хоть куда, а тут урод уродом, и не «прижилась» за десятки лет, не стала своей, а торчит, чужая и неладная.

Не полюбила я ее. Как было приказано эстетическим декретом, так и не полюбила.

* * *

Возвращаясь поздно вечером, мы сели на скамеечку в Трокадеро.

Посмотрели на небо.

Ночью мы всегда смотрим на небо. Днем мы его не видим. Днем оно маленькое, серое, сдавленное, перерезанное трубами, крышами, столбами, проволоками. Ночью — всегда большое, как бы ни было мало видимое нами пространство. Мы чувствуем его, огромное, прозрачное, и подымаем к нему глаза.

Нам, русским, почему-то всегда кажется, что мы должны отыскать Большую Медведицу. На что это нам — сами не знаем, но ищем озабоченно, деловито крутя шеей и тыча пальцем в созвездие Ориона.

Почему стараемся — никому неизвестно. Может быть, потому, что жутко ночное небо и хочется поскорее найти на нем старых знакомых, чтобы не чувствовать себя чужим и одиноким.

Глядя на звездное небо, всегда думаешь о бесконечном пространстве, о вечности — о смерти и одиночестве.

— Помилуйте, сударыня, какое тут одиночество, тут столько знакомых. Разрешите, я вам назову фамилии: вот Сириус, вот Кассиопея, а вот и Большая Медведица, ее все знают, она живет с этим, как его…

— Тссс… не говорите об этом по-русски — elle comprend [37].

Отсюда, с горы, виден весь город.

Он плоский, чуть зыбится, поблескивая, как озеро в тумане. Над ним прозрачная ночная пустота, а над ней луна.

Луна сегодня не одна. Около нее огромная черная тень уперлась в землю раскосыми ногами, поднялась кружевной верхушкой и цедит на луну круглые дымные облака. Луна бежит, крутится, отбивается, золотая, веселая, видно, что играет. А город весь внизу, со своими трубами и проволоками, весь плоский и туманный. Он совсем отдельно. Над ним пространство. Наверху, высоко только эти двое — луна и черная тень. Башня.

Мелькнула искра в черной четкой резьбе, и глубоко, в самом сердце башни, ударил звонкий молоточек.

— Дзинь — раз! Дзинь — два… четыре… восемь… двенадцать! Двенадцать часов.

— Африка!.. Америка! Север, юг, запад, восток! Слышите?

Она, черная башня, сказала вам, что сейчас полночь!

Они слышат. Все аппараты всего земного шара слышали ее звон и отметили. Теперь вот, в эту минуту, на всем земном шаре стало двенадцать часов.

Заплыла за темное облако, спряталась луна. Если бы у нее были часы, она бы тоже отметила.

* * *

Несколько лет тому назад была я в Соловецком монастыре.

Крутил вокруг острова злой ветер, тряс соснами, гудел скалами, плевал морской пеной до самой колокольни — не давал плыть домой.

Чайки сбились на монастырском дворе, кричали — лаяли тоскливо и злобно, стерегли своих детенышей. А по длинным монастырским коридорам бродили богомольцы, крутили бородами на стенную роспись, вздыхали над черным дьяволом с красным пламенем, веником торчащим изо рта, и, отойдя в уголок, расправляли мятые ассигнации — заготовленную жертву — с крутой думой: хватит али подбавить — очень уж этот, с веником, грозен.

вернуться

36

эпатировать буржуа (фр.)

вернуться

37

она понимает (фр.)

59
{"b":"174071","o":1}