Заметив растерянность наркома, секретарь Ивнев вошел в кабинет и сказал:
— Анатолий Васильевич, вам звонят из Кремля.
Луначарский подошел к аппарату и хотел снять трубку, но Ивнев остановил его:
— Вас не к этому аппарату, — и повел наркома в коридор, где разъяснил ему, что это его, Ивнева, хитрость, что он хочет помочь избавиться от назойливого посетителя, который к тому же, пользуясь деликатностью и либерализмом наркома, вторгся без очереди в его кабинет.
Приняв заявление Ивнева за упрек, Луначарский развел руками:
— Ну что же мне было делать, не мог же я вытолкать человека на улицу!
— Тогда придется мне, Анатолий Васильевич, выпроводить его.
— Неудобно как-то.
— А злоупотреблять вашим вниманием удобно?
— Как же этот «пролетарий умственного труда» пойдет строить новую счастливую жизнь без брюк?!
— У каждого сейчас свои лишения… Это нормально.
— Ну какие у вас особенные лишения? — усомнился нарком.
— Ну не начинать же мне жаловаться!
— Жалуйтесь! Чего у вас нет?
— В основном все в порядке. Однако у меня, например, нет перчаток. Или вот дома нет топлива: к утру недопитый чай замерзает в стакане… Да разве все перечислишь? Это мелочи.
К вечеру того же дня Луначарский вручил Ивневу отпечатанную на машинке серьезную бумагу, скрепленную столь значительными подписями, что казалось: речь в ней шла не о мелкой детали зимней экипировки, а о целом состоянии или решении государственной задачи. Впрочем, в ту эпоху ценностные критерии были настолько смешены, что перчатки, о которых шла речь в бумаге, были действительно целым состоянием. Бумага же, адресованная в высокие инстанции, гласила: «Прошу выдать моему секретарю тов. Ивневу Р. А. теплые перчатки, которые ему крайне нужны, так как ему часто приходится разъезжать по служебным делам в открытом экипаже».
Бумага была скреплена подписями наркома просвещения А. В. Луначарского, управделами наркомата В. К. Покровского и начальника канцелярии. Целая эпоха отразилась в этом кратком ходатайстве! Примечательно, что даже с таким солидным документом в руках Ивневу предстояли невероятные хлопоты по поводу перчаток, которые он в итоге так и не получил. Впрочем, это мало заботило молодого поэта, к тому же вскоре должна была наступить весна, хотя еще нередко шел снег.
Из Наркомпроса Луначарский отправился в Моссовет. Здесь он провел трудные переговоры, стараясь предотвратить дальнейшее ухудшение отопления школьных помещений. Зима не сдавалась. Дети мерзли в классах. Служащие Моссовета и сами работали в холодных помещениях, сидели за столами в пальто и тоже мерзли. Однако они живо откликнулись на просьбу Луначарского и приложили много усилий, чтобы добыть топливо для школ. И все же того количества дров, которое удалось вытребовать, было недостаточно.
Кроме того, в другом отделе Моссовета Луначарский согласовал вопрос о создании в Москве, по примеру действующей уже в Петрограде, комиссии по делам изобразительных искусств. В Московскую комиссию нарком ввел В. А. Веснина, А. В. Златовратского, И. В. Жолтовского, К. А. Коровина, С. И. Коненкова, А. В. Щусева.
Закончив дела, Луначарский собрался было уйти, когда в одном из коридоров Моссовета столкнулся с писателем Александром Серафимовичем. Тот озабоченно давал какие-то указания окружающим его людям.
— Что вы здесь делаете? — спросил удивленный Луначарский.
— Редактирую художественный журнал Моссовета.
— И как идут дела?
— Сложно. Писателей больше, чем читателей. Бесконечным потоком идут люди и кладут на стол смятые, а порой и грязные литы, клочки грубой оберточной бумаги, какие-то ведомости. Эти обрывки покрыты безграмотными, трудночитаемыми каракулями. Это — стихи! Ежедневно мы получаем сто — сто двадцать стихотворений. Проза встречается редко. Всю эту литературу мы собираем в тюки.
Серафимович подвел Луначарского к двери в комнату, где за столами сидели несколько работников в шапках, пальто и валенках. На полу были сложены перехваченные веревками тюки.
— В каждом — тысяча-полторы стихов.
— Печатаете ли хоть что-нибудь в вашем журнале? — спросил Луначарский.
— Я пытался. Из тысячи можно выбрать одно-два, да и те нуждаются в серьезнейшей переделке.
— Однако не забывайте, что это первые попытки самовыражения освобожденного народа. Голос улицы.
Луначарский взял со стола несколько стихотворений и неожиданно для себя увлекся:
— Это не стихи! Это вопль отчаяния, ужаса и вместе с тем радости и надежды на счастье!
Из Моссовета Луначарский отправился в Кремль доложить Ленину о ходе работ в Наркомпросе. Выслушав доклад, Ленин сказал:
— Вы, конечно, помните, Анатолий Васильевич, что Кампанелла в своем «Городе солнца» говорит о том, что стены его фантастического социалистического города украшены фресками, которые служат молодежи наглядным уроком по естествознанию и истории, возбуждают гражданское чувство и участвуют в просвещении и воспитании новых поколений. Далеко не наивная идея! С известными поправками она может быть усвоена и осуществлена нами теперь же. Я бы назвал это монументальной пропагандой. В людных местах, на стенах или на специальных сооружениях и постаментах можно разбросать краткие и выразительные надписи, содержащие основные принципы марксизма, или простые и ясные формулы, освещающие и оценивающие те или иные исторические события…
Луначарский внимательно слушал Ленина, записывая что-то в блокнот. Владимир Ильич продолжал:
— Пусть это будут, например, бетонные плиты, а на них — четкие надписи. О вечности или хотя бы длительности я пока не думаю. Еще важнее надписей я считаю памятники: бюсты, фигуры, может быть, барельефы или скульптурные группы. Надо составить список предшественников социализма, его теоретиков и борцов, а также тех светочей философской мысли, науки, искусства, которые хотя и не имели прямого отношения к социализму, но являлись подлинными героями культуры.
— Владимир Ильич, я, пока слушал вас, набросал кое-какие фамилии. Спартак, братья Гракх, Брут, Бабеф, Дантон, Марат, Робеспьер, Гарибальди, Роберт Оуэн, Степан Разин, Шевченко, Салтыков-Щедрин, Радищев, Руссо, Гейне, Гюго.
Ленин согласился и добавил:
— Хорошо, надо еще подумать и обсудить на Совнаркоме. Полагаю, что народные комиссары подбросят нам немало новых имен. Нужно не забыть Пестеля и других декабристов, Герцена, Чернышевского. Вспомним также Перовскую, Желябова, Халтурина, Каракозова, Каляева и других народовольцев. Включите в список также Бакунина, Михайловского, Плеханова…
Воодушевление Луначарского было безграничным:
— Видимо, следует увековечить имена крупных писателей и художников: Байрона, Золя, Ибсена, Рублева, Александра Иванова, Врубеля, Мусоргского, Сурикова, Сезанна… Мы должны ощутить себя наследниками всей мировой культуры!
— Верно! — подтвердил Ленин. — Особое внимание, Анатолий Васильевич, обратите на процедуру открытия таких памятников. Это должно делаться торжественно, пусть сами митинги станут поводом для просветительного воздействия на массы. Пусть каждое такое открытие будет маленьким праздником и актом пропаганды. Все эти празднества должны быть связаны с нашей революцией и ее задачами.
Закончив беседу с Лениным, Луначарский из Кремля направился в «Литературное кафе», которое находилось в Настасьинском переулке и было организовано Давидом Бурлюком и Василием Каменским.
После двух-трех погожих мартовских дней неожиданно подул холодный северный ветер, тучи серой шинелью накрыли город, пошел снег. Весна запаздывала. У входа в кафе висела афиша, объявляющая о поэтическом вечере и предусмотрительно обещающая: «Зал будет отоплен». В этом кафе собирались поэты, читали новые стихи и спорили об искусстве. Вход был по рекомендациям. Однако рекомендателей и рекомендуемых, видимо, хватало, и зал всякий вечер был полон.
Луначарский любил посещать это кафе во время своих наездов в Москву и на этот раз не изменил своему литературному пристрастию, тем более что на сегодняшний вечер его настоятельно приглашали Маяковский и Каменский. Молодой, не по возрасту тучный и солидный Давид Бурлюк вел заседание, для пущего изящества и важности прикладывая к глазам лорнет или артистично поигрывая им. Когда Луначарский вошел в кафе, Бурлюк отложил лорнет, взял колокольчик и объявил: