Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот как она работает, звезда карательного кордебалета. Полуправда и циничная ложь, дым и сажа, оргический танец бессовестной шельмы. Исходный принцип прокурора, то, что Терновский назвал «презумпцией виновности». Это значит, что на суде прокурор руководствуется предположением (так переводится лат. «презумпция») о заведомой виновности подсудимого. Да какое предположение — уверенность. Каждое его слово, каждый жест для того, чтобы любыми средствами показать, что ты — преступник. Как только прокурор подписал постановление о возбуждении дела, а тем более обвинение или арест, с этого момента ты осужден без всякого суда, ты преступник задолго до приговора, который лишь формально подтвердит то, что давно решено. «Презумпция виновности» почти не знает исключений, а если они и случаются, то лишь подтверждают это неписанное правило, не имеющее ничего общего с советским законодательством, в основе которого заявлен противоположный принцип, заимствованный из римского права, —   «презумпция невиновности». То есть и прокурора, и следователя, и судью закон обязывает все сомнения, противоречия, спорные моменты по делу толковать в пользу обвиняемого, исходя из предположения о его невиновности. На практике же, как видим, все делается наоборот. Блюстители закона — первые же его нарушители. Один из примеров вопиющего противоречия между официальным словом и делом, тотального обмана, раздирающего и отравляющего всю нашу жизнь. Подмена объективного расследования противоправной установкой на обвинение неизбежно ведет к фабрикованию дел. С презумпции виновности начинается мошенничество советского «правосудия». Для прокурора, следователя, судьи закон не имеет самостоятельной, абсолютной общественной ценности. Для них его просто нет, а есть набор юридических штампов, которые власть использует по своему усмотрению. Использование закона преимущественно в качестве инструмента карательной политики низводит его защитную функцию до минимума, до ноля. Такая практика ведет к беззаконию, а презумпция невиновности неизбежно превращается в свою противоположность.

Единственный человек в составе суда, который видит в законе не одну карательную сторону — это адвокат. Швейский с того и начал деловую часть своего выступления, что как бы мы лично ни относились к содеянному подсудимым, эмоции не должны возобладать над законом. Нам может многое не нравиться, мы можем не соглашаться со взглядами и высказываниями подсудимого, однако нет такого закона, который запрещал бы кому-либо высказывать свои убеждения. Надо отдать должное блистательной речи прокурора Сербиной — это яркое выражение личного негодования, нравственного осуждения подсудимого. Но это было бы уместно везде, кроме зала суда. Мы находимся здесь в качестве полномочных представителей закона и в этом качестве не должны позволять эмоциям захлестывать нас. Долг адвоката защищать подсудимого кем бы он ни был. В данном случае, как только мы становимся строго на точку зрения закона, мы видим, что подсудимый невиновен. Заведомая клевета — это когда человек знает, что лжет. Мой подзащитный не лжет себе и не лгал в момент изготовления рукописи, она является выражением его убеждений. Это не вызывает сомнений. Значит, клеветы и состава преступления по 190 статье в его действиях нет.

По поводу распространения Швейский остановился на неубедительности технической экспертизы о том, что «173 свидетельства» отпечатаны в количестве не менее пяти экземпляров. Что касается другой инкриминируемой рукописи, то адвокат обращает внимание суда на то, что она написана более восьми лет назад. Если допустить, что за все это время рассказ видели три-четыре человека, неужели это распространение? Хотя закон не оговаривает, нельзя не учитывать фактор времени в вопросе распространения. Повторил Швейский и рассказанный мне пример с повестью, признанной фривольной в 50-х годах и расхваленной в 60-х. Как можно о качестве художественного произведения судить по отзыву одного какого-то лица? Мне, говорил Швейский, рассказ «Встречи» совершенно не нравится, но это не исключает того, что он может нравиться другим, что завтра это произведение может и на меня произвести другое впечатление. Оснований для обвинения по статье 228 нет. Поскольку ни по той, ни по другой статье состава преступления нет, адвокат просит суд дело производством прекратить.

Швейский говорил раза в три короче прокурора, минут 15. Половину выступления посвятил тому, что он коммунист, участник войны и потому разделяет плохое отношение к тем, кого называют антисоветчиками. От содержания текста сразу открестился тем, что даже и говорить об этом не будет, т. к. для юридической оценки текста имеет значение не то, что написано, а как сам автор относится к написанному. Но как бы он ни осторожничал, ни лебезил, он сказал главное: не виновен. Нашелся-таки юрист и коммунист, для которого закон выше партийной дисциплины. Впоследствии это очень помогало в спорах с затюканным боязливым лагерным начальством. Для администрации осужден — значит виновен и другого мнения быть не может. Да еще Мосгорсудом, да еще по инициативе КГБ — и в мыслях не усомнится в правильности наказания уральский охранник. Единственное, что могло поколебать — это ссылка на адвоката-коммуниста. Значит, позволено коммунисту иметь точку зрения, отличающуюся от приговора, значит, есть какие-то аргументы моей невиновности — от такого прозрения начальник смелел до того, что спрашивал у меня подробности в попытке составить собственное мнение по моему делу. Осторожно, как ребенок, учится ходить, начинал думать, рассуждать, и в этом случае спор часто складывался в мою пользу.

Сама по себе речь Швейского мало меня впечатлила. Покоробил фимиам, воскуренный «талантливой» прокурорше. Не мог пристыдить или хоть отмежеваться, так отмолчался бы — зачем говорить комплименты подлости? По-человечески — не этично. По стилю речь была проста и рассудочна, больше взывала к здравому смыслу, чем к сердцу. Это что-то доказывало, но не впечатляло. По содержанию все время казалось, что он не столько защищает меня, сколько извиняется за то, что по адвокатскому долгу вынужден делать это. Судья нарочно переговаривалась с кивалами, листала бумаги, писала, всем видом давая понять, что не хочет слушать речь, которая не имеет никакого значения. Я тоже слушал вполуха, торопясь записать в Последнее слово все, о чем умолчал адвокат и что следовало сказать по доводу речи прокурора. В перерыве он спросил меня:

— Ну как?

Я только и мог сказать:

— Спасибо, ничего.

Байкова объявляет прения законченными. Тон такой, будто все сказано и надо лишь зачитать приговор и объявить заседание закрытым. Собирает бумаги и между прочим, как о чем-то необязательном, спрашивает:

— Подсудимый будет брать последнее слово?

— А как же! — я положил две тетради на край заграждения. Взглянув на тетради, Байкова хмурится:

— Учтите, что последнее слово не имеет доказательной силы.

Что-то новое. Что это значит? Что ей наплевать, что я скажу?

Может, то, что последнее слово не заносится в протокол и не влияет на решение суда? Почему же в начале первого дня заседания, когда на все ее вопросы я обещал ответить в последнем слове, она не предупредила об этом? Почему соглашалась? Почему молчал адвокат, зная, как серьезно я готовлюсь к нему?

Впрочем, сейчас это ничего не меняет. Я долго готовился к этой минуте. Все наговорились досыта, пора и мне высказать то, что думаю. О характере следствия и судилище. О том, что, на мой взгляд, происходит в стране и что побудило меня прокомментировать проект Конституции. Обвинение доказывает клевету отсутствием аргументов в тексте — сейчас они будут. Кто я такой и чего заслуживаю, прокурорша сказала, сейчас я скажу, кто они такие и почему я так думаю. Что-то, возможно, западет в их бесстыжие головы. Пусть их было только двое — прокурор и судья — все равно стал бы говорить. Но тут еще люди, с десяток родных и друзей, солдаты, да и кивалам, девочке-секретарше полезно послушать.

«Уважаемый суд!» — начиналась рукопись Последнего слова. Я опустил это обращение, ибо никакого уважения к этому суду не испытывал. А начал с того, что считаю обвинение в клевете и сам суд оскорбительным и потому не буду оправдываться. Обвинение неправомерно, дело сфабриковано. Минут десять ушло на разбор обвинения в порнографии по статье 228-й. Судья то и дело перебивает:

87
{"b":"169879","o":1}