— Ты в крысятничестве меня обвиняешь? — ставлю ребром, чтобы пресечь всякие недоразумения. «Крыса» — человек, уличенный в камерной краже. Страшное обвинение.
— Я не сказал, что ты крыса, я сказал, что ты не имеешь права брать общаковский табак. У тебя свои сигареты есть, — Спартак заговорил в примирительном тоне. Перед ларем вся камера спасалась моим табаком, когда появились сигареты — давал сигареты и все-таки чувствовался нехороший привкус в том, что я, заряженный собственным куревом, брал общаковый табак, предназначенный, как выясняется, для тех, кому нечего курить. Это факт, остальное — оправдание. В этом коварство несправедливого обвинения: Спартак заставил меня оправдываться. Картина получилась неприглядная, надо было немедленно сгладить нехорошее впечатление. Обращаюсь к камере: «Мужики! Вы знаете — я курю трубку. Дайте мне табаку, а на общак я кладу сигареты». «Чего там, кури профессор». Я положил две пачки сигарет, выкупив таким образом право пользоваться общим табаком.
Обстановка разрядилась. Но это не устраивало Спартака. Вечером того же дня заводит речь о том, что вот, мол, ты занимаешь на нарах и за столом почетное воровское место, а по правилам не должен его занимать. Он не хотел об этом говорить, но раз я начал беспредельничать, брать у мужиков общаковый табак, то он обязан поставить меня на свое место. Я не имею права занимать воровского места, потому что на Матросске я выломился из хаты. По правилам это нельзя делать ни в коем случае. Хата — твой дом, и, если там беспредел, ты должен навести порядок, а не искать защиты у ментов, не проситься в другую хату.
— Мы наказали Комара за беспредел, — продолжает Спартак, — но он чище тебя, не так виноват как ты, потому что ломиться из хаты еще хуже.
— Кому хуже? Что за грех такой?
— Самый большой грех перед зэками. Видишь, что беспредел, мужиков обижают — ты должен их защищать, а ты бросил, сам ушел.
— Чего же я мог один сделать?
— Почему один? Если бы ты дал «королю» по роже, все бы мужики встали на твою сторону.
— Эти мужики сейчас здесь, спроси — почему они не встали на мою сторону? — показал я на людей, прошедших 124 камеру. — Я потому и ушел, что дело до молотков дошло, а эти бараны в штаны наложили. Комар, скажи: можно было тогда справиться с королями? Ты бы стал с ними драться? — Комар побаивается Спартака, но отвечает честно:
— Хули толку, измудохали бы… Если б еще кто, тогда можно.
— Видишь! — подхватывает Спартак. — Ты бы начал, а Комар поддержал, все бы встали, так, мужики? Эти мужики, молчавшие, когда я ссорился из-за них с Феликсом, с заискивающей улыбкой чесавшие задницу после пинков, угодливо несшие свои дачки, теперь перед грозным лицом Спартака так же угодливо отвечают:
— Так.
Я психанул.
— Что ж ты сам не дал «королю» по роже, Комар? А вы чего? На воле вы шпана и воры, а в тюрьме — дети малые? В конце концов, это ваша среда, и не мне среди вас наводить порядок. А мнение свое я тогда высказал.
— Все равно ты не должен был ломиться, — твердил Спартак.
— Из-за меня менты камеру прессовали, стирать не давали — кому это было нужно? Предложили уйти, я и ушел — что мне «молотков» дожидаться? Ну дождался бы — что б изменилось?
— Да я один шестерых вот в этой самой хате не побоялся. Ты за народ сидишь — почему не заступился? Курский, ты бы что сделал на его месте?
Маленький, глупенький мальчишка Курский бойко отвечает:
— Швабру бы обломал! — Спартак доволен своим пацаном:
— Видишь, даже Курский знает что надо делать, когда беспредел. А у тебя хватает совести после этого на воровском месте лежать.
Я сказал, что не претендую на высокое звание «вора» и если Спартак считает себя вором и если правда, что место мое «воровское», мы можем с ним поменяться местами, мне все равно.
В этот момент Спартака вызвали из камеры. На душе горько. Наскоки его становились невтерпеж. И конца не видно. Остановится или нет? Если нет, что дальше? Мне безразлично было где сидеть, где валяться, я хотел только, чтоб меня оставили в покое. Камерная грызня надрывала меня бестолковостью, ненужностью, мешала сосредоточиться на своем. Надо уйти в себя, жить особняком, ни во что не вмешиваться, чтоб никто не видел в тебе конкурента, чтоб не возникало ни повода, ни желания для придирок. Ради этого я готов был идти на уступки. С этой братвой делить мне нечего. Все мы в тюрьме, все страдаем. Я мог их жалеть, но стравливать друг с другом, вербовать сторонников против Спартака не мог и не хотел. Вошел в чужой дом — уважай его порядок. Здесь царствует уголовка и я должен считаться с ее правилами. Если место мое «воровское», надо уступить. Но надо это сделать достойно. В следующем раунде, если Спартак снова его навяжет, я решил не поднимать перчатки, а кончить миром.
Спартак вернулся в хорошем настроении, подает мне сигарету с фильтром. Говорит, что был у адвоката и тот обещает, что дело его скоро будет пересмотрено: «пересуд». У меня отлегло. Я еще допускал, что нападки Спартака идут от недоразумения и так или иначе они должны прекратиться. Но нет. На следующий день снова враждебный тон:
— Почему ты, Профессор, не уходишь с воровского места? Разве не ясно сказано?
— А кто ты такой, чтоб приказывать мне? Давай сядем вместе с мужиками и разберемся спокойно. Как решим, так и будет.
Спартаку будто того и надо было:
— Сходняк, мужики! Все сюда, Профессор разборки хочет!
Садимся за стол. Мы со Спартаком рядом. Тут же Гвоздь, Курский. Остальные стоят, расположились ближе к столу на нижних нарах, свесили головы с верхних нар.
— Говори, профессор, что ты хочешь? — начал Спартак.
— Я хочу, чтоб в камере не было больше склок. Я хочу понять, что тебе от меня надо?
— Даете слове, мужики? — подыгрывает на публику Спартак. — Профессор думает, что мне от него что-то надо. А мне ни хуя от него не надо, я хочу, чтоб все было правильно. Потом вы же мне спасибо скажете. Если мы будем жить неправильно, в другой хате с нас спросят. Вы как хотите, а на х… мне за какого-то х… отвечать. Клянусь матерью, в своей хате я наведу порядок. Буду драться со всеми — посмотрите, что вам потом тюрьма скажет, профессор считает, что он — профессор, а мы хуеплеты, даже хуже — хуепуталы. Он думает, что мы не знаем, зачем он пишет, кликухи собирает, думает мы такие дураки, что ничего не соображаем…
— Я достану все свои тетради и вы посмотрите что я пишу.
— На х… мне твои тетради, может, я читать не умею. Дай сказать.
— Погоди, профессор, не перебивай, — урезонивает собрание.
Спартак продолжает:
— Запудрил мозги мужикам, они думают, что он за народ, защищает их, а он только шкуру свою защищает. Хуево ли? Забрался на воровское место, делает, что хочет — где видно, чтобы простой мужик на воровском месте лежал? С тебя уже за это надо спросить. Если б ты за народ стоял, ты бы не выломился.
— Но он же не знал, что нельзя ломиться. И хата беспредельная, — сказал кто-то.
— И ты бы выломился? — грозно осадил Спартак.
Тот вздрогнул:
— Нет, я бы не стал ломиться.
— То-то. А этот, — Спартак кивнул на меня, — пошел у ментов просить защиты. А менты ничего просто так не делают. Что ты сказал ментам?
— Сказал, что с «королями» не поладил.
— Слышали? Сдал людей — «с ко-роля-ми», — многозначительно протянул Спартак, — а менты разве не знают, кто «короли»?
— Это ты загнул, Спартак, — мы профессора знаем, — вступился звонким ребячьим голосом стоявший одной ногой на скамейке Гвоздь. Спартак бросился через угол стола и закатил Гвоздю оплеуху: «Отвечаешь за свои слова? Ты был, когда он с ментами говорил? Убью, собака!» Гвоздь покраснел битой щекой, захлопал глазами.
— А ты был? Сидишь тут, накручиваешь! — заорал я.
— Тише, тише, — зашевелились мужики, вклиниваясь на всякий случай между мной и Спартаком.
— Я не говорю, что ты специально кого-то сдал, — сдерживаясь, рассудительно поднял палец Спартак и загнул крючком на себя, — но ты мог сдать, если стал просить у ментов защиты.