Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Петер — одетый в лохмотья поляк, провожавший меня, — лишь с большим трудом понимал и говорил по-немецки. Поэтому мой разговор с ним был таким путаным и ужасным, что я не забуду его до конца своих дней. У парня, когда он поворачивался, был отменно отвратительный взгляд и желтое, остроносое лицо; волосы были черные и всклокоченные — наподобие тех, какие обычно носят наши северо- или южнонемецкие щеголи, когда хотят обратить на себя внимание, но вместо прически «под Тита» они являют нам обычно подобие колтуна.

— Любезный друг, — говорил я, в то время как мы медленно брели, увязая в нечистотах, — будьте так любезны ответить мне, не знаете ли вы господина Буркхардта?

— Старый старостат! — ответил Петер.

— Совершенно верно, дорогой друг. Вы ведь знаете, что мне нужно к верховному сборщику налогов?

— Старый старостат!

— Хорошо. Что же я должен делать в его старом старостате?

— Умереть!

— Черт побери! Ничего не понимаю!

— Прикончить! Умереть!

— Почему? Что я нарушил?

— Пруссак! Не поляк!

— Я пруссак.

— Я знаю.

— Но почему же умереть? Как это?

— Вот так, и так, и так! — Воображаемым кинжалом парень делал выпады в мою сторону. Потом он схватился за сердце, застонал и жутко закатил глаза. Мне стало от этой беседы совсем плохо, так как умалишенным Петер быть не мог, да и взгляд у него был достаточно осмысленный. Кроме того, не так уж часто сумасшедшие работают подручными на почте.

— Мы, вероятно, не совсем хорошо понимаем друг друга, мой прелестный друг! — сделал я новую попытку заговорить с ним. — Что вы хотите сказать этим «умирать»?

— Сделать мертвым! — (При этом он дико покосился на меня).

— Что?! Мертвым?

— Когда будет ночь!

— Ночь? Ближайшей ночью? Он, вероятно, не в своем уме!

— Поляк очень даже в своем, а пруссак — нет.

Я покачал головой и промолчал. Мы явно не понимали друг друга. И все же в словах упрямого парня было что-то жуткое. Дело в том, что о ненависти поляков к немцам или — что то же самое — к пруссакам мне было известно. Кое-где уже случались инциденты. А что, если парень хотел предостеречь меня? Или вдруг остолоп из-за своей заносчивости выдал уготовленную всем пруссакам ночь смерти? Я серьезно призадумался и уже решил было сообщить об этом разговоре моему другу и земляку Буркхардту, но тут мы подошли к так называемому старому старостату. Это был старый высокий каменный дом, стоявший на тихой, отдаленной улице. Едва мы подошли к нему, я заметил, что проходившие мимо него люди украдкой бросали на серо-черное здание испуганные взгляды. Так же поступил и мой провожатый. Не сказав больше ни слова, он пальцем показал мне на дверь дома и без всяких прощаний и напутствий смылся.

Поистине, мое вступление в Бжзвезмчисль и оказанный мне прием трудно было назвать радушными и многообещающими. Первые же лица, которые меня здесь приветствовали — неучтивая дама перед воротами, грубый нововосточнопрусский почтмейстер и несший какую-то околесицу опрусаченный поляк, — не позволили мне всем сердцем привязаться к моему новому месту пребывания, равно как и к моей должности комиссара юстиции. Поэтому я почитал бы за счастье наконец-то встретить здесь человека, который, по крайней мере, дышал когда-то со мной одним воздухом. Правда, господин Буркхардт пользовался не лучшей репутацией в наших краях, но разве не меняются и сами люди вместе со сменой обстоятельств? Разве умонастроение является чем-то еще, кроме продукта среды? Слабый в страхе становится исполином, трус в смертельном бою — героем, а Геркулес среди женщин — прядильщиком льна. И, положим, пусть даже мой верховный сборщик налогов до сего времени приобрел все, что нужно, в форме налогов для своего короля, но для себя не приобрел лучших жизненных принципов — все равно незлобивый выпивоха все же лучше чахоточного скелета с языком, а легкомысленный игрок — лучше изысканно-грубого почтмейстера, и компания отчаянного задиры и дуэлянта приятнее общества недовольного поляка. Более того, последний из вышеназванных его недостатков становился в моих глазах величайшим достоинством, так как — между нами — мой мягкий, скромный, боязливый характер, так часто превозносимый моей мамой, при первом же восстании поляков мог послужить причиной моей позорнейшей гибели. Есть добродетели, которые в определенных случаях становятся грехами, и грехи, которые могут стать добродетелями. Не все вещи и не во все времена вызывают к себе одинаковое отношение, не переставая, правда, оставаться при этом самими собою.

Когда я вошел через высокие ворота в так называемый старый старостат, то остановился в смущении, не зная, где же мне искать моего старого доброго друга Буркхардта. Дом был большой, и скрежет заржавевших дверных петель эхом отзывался во всем здании, но никому здесь не показалось уместным посмотреть, кто пришел. Я бодро взбирался по широкой камённой лестнице наверх.

Заметив слева боковую дверь, я вежливо и негромко постучал. Никто не ответил мне дружеским «Войдите», и я постучал сильнее. Глухо. Мой стук эхом прокатился по второму и третьему этажам дома. Терпение изменяло мне. Я мечтал о том, как прижмусь наконец-то к сердцу моего душевного друга Буркхардта и заключу его в свои объятия. Толкнув дверь в комнату, я вошел внутрь и увидел посередине комнаты гроб. Тот, кто в нем лежал — то есть покойник, — вряд ли смог бы ответить мне дружеским «Войдите».

Я по натуре очень корректен по отношению к живым людям, но в еще большей степени — к покойникам, поэтому я собирался, не поднимая лишнего шума, ретироваться, однако в тот же миг обнаружил, что усопший в гробу был не кем иным, как верховным сборщиком налогов Буркхардтом, с которого сама смерть взыскала последний налог. Он лежал здесь, безразличный уже и к вину, и к картам, — такой серьезный и торжественный, что я едва осмелился вспомнить о его любимых развлечениях. На его лице была написана такая отчужденность от всего человеческого, как будто у него никогда не было с этим ничего общего. Я уверен в том, что если бы чья-нибудь неизвестная всемогущая рука приоткрыла перед нами завесу над потусторонним миром, то лопнуло бы наше внешнее око, а внутреннее стало бы всевидящим — какой же крошечной и недостойной нашего внимания показалась бы нам тогда наша земная жизнь.

Озадаченный, я выскользнул из мертвецкой в мрачный, пустынный коридор. Только теперь меня охватил — как и всякого живого человека — такой ужас перед мертвецами, что я почти не понимал, как мне хватило мужества так долго смотреть в лицо трупа. И в то же время меня ужасало одиночество, в котором я теперь пребывал, так как в это время меня отделяли сотни миль от моего любимого и родного города и материнского дома — я находился в городе, чье название я никогда не слышал до того момента, когда вдруг стал его полицейским комиссаром, чтобы «деполонизировать» его. Мой единственный знакомый и без пяти минут причисленный к моим сердечным друзьям — в полном смысле этого слова — испарился; точнее, испарился из собственной тленной оболочки, лишив меня своего совета и утешения и предоставив самому себе. Одно оставалось по-прежнему неясным: где я мог преклонить голову? Где покойный снял мне комнату?

Тем временем ржавые петли ворот дома взвизгнули так пронзительно, что даже человек с железными нервами потерял бы самообладание. Вверх по лестнице бежал тщедушный проворный парень в лакейской ливрее и, увидев меня, сначала только молча и с удивлением пялился на меня и лишь через некоторое время решился ко мне обратиться. У меня дрожали колени. В тот момент я позволил бы этому типу говорить все, что ему взбрело бы в голову, так как страх лишил меня возможности отвечать ему. Однако я и без того не смог бы обрести дар речи, поскольку этот малый говорил по-польски.

Когда он увидел, что я никак не реагирую на его слова, то стал переводить себя на немецкий язык, которым он владел так же свободно, как любой берлинец. Я, в конце концов, пришел в себя, назвал свое имя, сословие, профессию и изложил все мои приключения с момента въезда в этот проклятый город, на названии которого я все еще спотыкался.

65
{"b":"163445","o":1}