Действо, которое оставляло впечатление последней сцены трагедии, было положено на полотно смелой, гениальной рукой. Художник, вероятно, был совсем молод, и его картина, казалось, еще дышала его душевными переживаниями и ощущениями.
Кто был этим художником? Кем были его модели — Бога и камальдолянки? Какова их судьба? Как вообще это стало возможным, если прообразом приносящей жертву стала монахиня?
Если да, то где он писал свою картину?.. На этом месте? Здесь? Но когда?
Я стоял, рассматривал ее и чувствовал, как все сильнее притягивает, все глубже и глубже захватывает меня нечто темное и непонятное, что, казалось, излучает эта странная картина, опутывая меня своим колдовством.
У этого полотна, несомненно, была своя история, трагическая и таинственная, которую я должен был узнать.
„Сударь!“ — угасший голос сестры-привратницы вывел меня из раздумий. Картины реальности и воображения настолько взволновали меня, что я испуганно вздрогнул, когда вдруг услышал совсем рядом с собой человеческий голос — этотголос!
— Сударь!
— А, это вы… Меня, наверно, долго не было?
— Ваше вино ждет вас за воротами.
— Спасибо… Похоже на то, что здесь у вас нет никакого приюта для гостей. До сего времени в любом монастыре мне могли предложить нечто в этом роде, даже в монастырях ордена отшельников.
— Так как у нас не бывает посторонних, мы не обзавелись таким приютом.
— Да, конечно. Но если даже и так, то приходят ведь время от времени родственники монахинь?
— К нам не заходят никакие родственники.
— И даже матери, братья или сестры?
— Никто.
(Свой ответ она, разумеется, сопроводила обычным „Какое это имеет значение?“). Я спросил:
— Значит, я никак не смогу остаться здесь на пару дней?
— Остаться на пару дней?.. Вы? У нас?.. Это невозможно… Вы хотите остаться здесь на пару дней?
— Вам это непонятно?
(Она, казалось, не услышала мой вопрос.)
— Зачем вам это нужно?
— Чтобы срисовать вот эту картину, если мне будет позволено.
— Вы художник?
— Да. Я многое отдал бы за то, чтобы срисовать эту картину.
— Она вам нравится?
— Она очень необычна.
— В самом деле?
— Разве вы не находите?
— Я не вижу в ней ничего необычного, как вы выразились.
— Кого она изображает?
— Кого?
— Да, я знаю, Спасителя и камальдолянку… Но, может быть, вы знаете, с кого именно рисовал художник?
— Об этой картине ничего не известно.
— Вы уверены в этом?
— А что еще должно быть известно?
— Вы считаете?.
— Она здесь, а больше мы ничего не знаем.
— Так будет не всегда.
— Что вы имеете в виду?
— Картина здесь, и это хорошо.
— Сударь, ваше вино.
— Я иду.
Я последовал за привратницей, которая, едва покинув церковь, встала на колени и истово поцеловала камни святого места. За воротами церкви она сразу же оставила меня одного.
Подкрепление ждало меня не перед воротами монастыря, а на самой верхней ступеньке церковной лестницы: это был глиняный сосуд, наполненный непрозрачной жидкостью, и к нему еще кусок серого хлеба. Я сел на ступеньку и немного перекусил.
Несмотря на изрядную жажду, вино мне показалось отвратительным, а хлеб — твердым, как камень. Перед собой я видел белую стену монастыря с черными воротами и кроваво-красным крестом, за ними — голые, тусклые скалы; надо мной подрагивал в белесой дымке сирокко клочок неба. Каким крошечным и невзрачным был этот клочок! Однако я больше не думал о жутком строгом ските в скалистой теснине, равно как и о его узницах; снова и снова вставал перед моими глазами образ на алтаре; я думал о художнике, который его создал, о людях, изображенных на нем, — я думал только об истории этого образа.
Я больше не мог думать о чем-то ином!
Вдруг раздался колокольный звон.
Надо мной в тяжелом, раскаленном полуденном воздухе проплывали звуки; медленно-медленно нарастало и стихало неизменно громкое, резкое и безжалостное звучание звенящего металла. Как можно было слышать эти звуки день за днем, ночь за ночью? Все то же неизменное звучание — год за годом, долгие годы! Так много лет, что под эти звуки доживали до глубокой старости. И всю эту долгую жизнь постоянно слышать, как единственный живой голос, этот резкий, громкий, безжалостный колокольный звон…
В это время стали появляться монахини, собираясь идти в церковь. С высоты последней ступеньки лестницы, отделенный от них стеной, я мог видеть, как они, действительно напоминающие призраков, шли туда.
Там, в глубине монастыря, я увидел два ряда маленьких белых домиков, вокруг каждого из которых был разбит цветник и которые отделялись друг от друга высокими стенами. При звуках колокола стены, казалось, открывались, и из них, одна за другой, выходили белые фигуры, опущенные головы которых скрывали капюшоны, и очень медленно, словно по воздуху, шли к церкви.
Видеть, как все эти светящиеся женщины в жуткой тишине, окутанные мертвенно-бледной дымкой сирокко, медленным потоком вливаются в церковь, словно притягиваемые колокольным звоном — да что там говорить: ты сам видишь эти места, и все можешь теперь себе представить.
Это было как шествие духов средь бела дня!
Я не видел лиц монахинь. Только по их фигурам, по походке и осанке я мог определять их возраст. Среди них, казалось, были как древние старухи, так и совсем молодые девушки.
Они, вероятно, заметили меня, но ни знаком, ни жестом ни одна из них не дала мне понять, что видит меня. И это при том, что здесь никогда не бывали посторонние! Колокола отзвонили, и все погрузилось в полуденную тишину. Однако вскоре торжественное молчание снова было нарушено. Я услышал, как они запели в церкви. Это был хор женщин, певших такими глухими, исполненными глубокой печали и смертельной муки голосами, что, казалось, эти звуки не могли родиться в человеческом горле. Неподвижно стоя и вслушиваясь в пение, я ощутил, как меня охватывает страх перед этой воплощенной смертью и, вместе с тем, такая тоска по жизни с ее красками и радостями, что мне стало здесь невыносимо. Я оставил свое пожертвование на ступеньке, сбежал вниз по лестнице и, не найдя привратницы на месте, сам открыл ворота и вышел.»
Глава 9
Ты, конечно, хочешь знать, что заставило меня вернуться сюда.
Я не мог отделаться от мыслей об этом образе: я видел перед собой лик юной монахини, которая, пылая ненавистью и гневом, протягивает свое кровоточащее сердце Господу. Я видел обе эти одинокие белые фигуры в каменной пустыне, окутанные дымкой сирокко. Мне не давала покоя загадка их истории. С другой стороны, меня, как художника, заинтриговала таинственная картина. Я бы стал ее срисовывать не менее ревностно и с неменьшим восторгом, чем любое полотно Тициана или Джорджоне.
Я заночевал в ближайшем пастушьем поселке, где я, как ты уже догадываешься, не преминул расспросить о монастыре и его благочестивых обитательницах. При той апатии местного населения ко всему, что не имеет отношения к «кватрини», [14]нелегко было что-то выяснить… Монастырь был крайне бедным и поэтому не мог делать крупных пожертвований. Да и кто будет пробираться в такую глушь ради одной тарелки дрянного монастырского супа? Разве что время от времени какой-нибудь голодный пастух или преследуемый бандит забредет сюда и окажется перед этими черными воротами с алым крестом над ними. Все продукты для пропитания, в которых нуждались монастырские женщины: мука и соль, постное масло и вино, а также мешочек древесного угля, — им доставлял из той пастушьей деревни каждую неделю один мальчик на осле. Зимой, в канун праздников, из Рима доставлялась туда корзина рыбы. Бывали дни, когда мальчик не мог привезти все это монахиням, так как в непогоду горная тропа была непроходимой: ураган мог снести и человека, и животное в пропасть! И тогда женщины оказывались полностью отрезанными от мира. Иногда их даже заносило снегом.