— Да… возможно, перед воротами!
И снова молчание. Мне захотелось обо всем расспросить, побольше узнать.
— Итак, это монастырь камальдолянок?.. Я и не знал, что такие существуют на свете.
— Их не много.
— Однако зимой вы не здесь?
— И зимой тоже.
— Зимой, наверное, вы здесь и солнца иногда не видите?
— Да, несколько месяцев подряд.
— По нескольку месяцев в этой мрачной каменной могиле, ' и ни единого солнечного лучика? — воскликнул я.
— Ну и что же?
Снова молчание. Я начал по-новой:
— Сколько всего праведных женщин живет здесь?
— Нас двенадцать.
— Тогда это должно быть не так страшно: весь ужас подобного существования вы терпите вместе.
— Мы собираемся вместе только в церкви.
— Только в церкви?
— На службе и к молебну.
Я переспросил:
— Только в церкви вы вместе?
— Вы, наверное, не христианин?
— Что вы, отнюдь.
— Но не католик?
— Я протестант.
— Протестант…
Она так странно произнесла это слово, что у меня непроизвольно вырвалось: „То есть для вас, вероятно, я не христианин?“
Она ничего не ответила. Бледная фигура беззвучно шла впереди меня, а я следовал за ней. Вынужден был следовать! Затем я снова спросил:
— Поскольку я не католик, не могли бы вы меня просветить, какие правила поведения устанавливает ваш орден?
— Поведения?
— Ну да.
— Мы отрекаемся от мира и служим небу.
— Каждая в одиночку?
— Каждая наедине с собой в келье.
— А как же трапезы? Даже во время трапез? И так весь год?
— Не весь год.
— Слава Богу!
— Шесть раз в году мы обедаем вместе.
— И тогда вы можете друг с другом свободно разговаривать?
— Иногда нам разрешается говорить во время совместных трапез.
— Только иногда?
— Нам этого достаточно.
— Значит, вы почти все время молчите?
— Мы молимся и участвуем в богослужении.
— Почти всегда молчите! — снова повторил я.
— Ну и что же?
Тем временем мы подошли к церкви. Однако я не решался войти: мне хотелось о многом спросить и многое узнать.
— Сколько раз в день совершаются службы и молебен?
— Через каждые два часа.
— И ночью?
— Ночью реже.
— Значит, все-таки ночью тоже?
— Ночью мы собираемся в церкви в полночь. В два часа ночи мы идем отдыхать до четырех часов.
— Всего-то?
— Да.
— Несчастные!
— Вы хотели сказать „счастливые“? Вы правы, мы очень счастливы. Да спасет вас Господь.
Снова эта странная интонация…
Я стоял перед церковной дверью, раздираемый противоречиями: я не хотел входить, хотел бежать из этого места, но в то же время что-то тянуло меня туда. И тут я услышал ее голос:
— Входите же. Вина я вам принесу позже: за ворота монастыря или сюда.
Я попытался пошутить:
— Вы хотите по-христиански утолить мою жажду, несмотря на то, что я для вас не настоящий христианин?
— Да просветит вас Бог.
— Каким образом?
— Через чудо, если на то будет Его воля.
— То есть только благодаря чуду я смог бы стать настоящим христианином?
— Я буду за вас молиться.
— Благодарю вас… Как вас зовут?
— Меня зовут здесь сестра Анжелика да Соллепардо.
— Добрая сестра Анжелика, и я буду просить за вас небеса.
— За меня?
— Чтобы вы скорее избавились от такой жизни.
— Мы здесь счастливы, я же говорила вам.
И все так же беззвучно поплыла она вниз по ступенькам, оставив меня одного. Но ее умерщвленный взгляд и потухший голос остались со мной.»
Глава 8
«Я вошел в церковь, бегло огляделся по сторонам и хотел уже сесть на скамью и немного успокоиться, так как это святое место в глуши и жизнь несчастных монахинь, этих фанатичек и мучениц, поразили меня в самое сердце. Снова и снова пытался я представить себе, какой поворот судьбы мог бы заставить человека уединиться в таком пристанище, невыносимая кошмарность которого, казалось, превосходит все мыслимые границы.
Случайно мой взгляд остановился на картине алтаря, которая вывела меня из задумчивости и сразу же властно привлекла к себе мое внимание. Я поднялся, подошел к ней и застыл, как очарованный; я смотрел долго и непрерывно, и лишь с большим трудом смог оторваться от нее.
То, что было изображено на ней, представляло собой одну из тысячи вариаций на излюбленную тему христианско-католической церковной живописи: распятому Сыну Божьему приносят в дар человеческое сердце. Здесь же, в монастыре камальдолянок, образ окровавленного сердца был передан фигурой юной монахини, которая возлагала к ногам Господа все свое существо.
Сразу бросалось в глаза, что художник — картина была написана, вероятно, в начале века — работал с моделью, так как лицо юной камальдолянки было отмечено чертами такой индивидуальности, которая мне еще не встречалась на подобных символических изображениях этого мистического действа. Но именно это неповторимо личное придавало картине неотразимое, почти магическое для меня очарование. В то же время казалось непостижимым, как могли повесить эту картину в церкви и к тому же над алтарем; почему, пусть даже и свершилось однажды невозможное, ее сразу же не убрали, не спрятали подальше от глаз или просто не уничтожили.
Дело в том, что эта молящаяся, посвященная небу камальдолянка не по своей воле пожертвовала свое сердце Господу. В каждой черточке ее прекрасного, смертельно бледного лица, в каждом движении ее девичьи-нежной фигуры угадывалось насилие, которое бросило ее на колени перед Сыном Божьим.
Угадывалось также, что она сопротивлялась насилию, которое совершалось над ее душой, восставала против него в мыслях и чувствах. Лишь по принуждению пала она к ногам Воскресшего — побежденная, покорившаяся.
И все же она покорилась не безропотно, ненавидя небесную десницу, которая бросила ее на колени. Сердце, протягиваемое ею, кровоточило от смертельных ран, нанесенных ему в жестоком бою. Художник изобразил ее пленницей, закованной в невидимые цепи, которые своей тяжестью сгибали ее шею в монашеской покорности. Стоя на коленях, с устремленным в небо взором и с сердцем в воздетых вверх руках, она, казалось, прямо в лицо говорила Спасителю: „Вот я перед Тобой повержена в прах, повинуясь насилию и служа Тебе против собственной воли. Да, против воли! Если бы я не была порабощена, если бы я была свободна, я бы встала, отвернулась бы от Тебя и пошла бы туда, где светит солнце, где пылают красками ароматные розы и где в тени цветущих миртов меня ожидает мой любимый, которого они отобрали у меня, чтобы сделать меня Твоей собственностью — насильно! Но берегись, берегись же! Я стану неверной невестой, плохой служанкой и фальшивой жрицей!“
Такие нехристианские, мятежные по отношению к небу чувства художник хотел передать в образе женщины, и это удалось ему в полной мере. Кроме того, посвященная Богу жертва была еще совсем юным созданием. Светлые распущенные волосы струились по плечам коленопреклоненной фигуры, рядом с которой лежали ножницы в знак того, что кроме своего сердца отдавала она небу еще и свою юность, свою красоту и любовь к жизни. Снова и снова пытался я представить себе, с каким выражением лица она подставила бы свою жизнерадостную головку под неумолимое лезвие аскезы.
Христос был изображен стоящим в полный рост перед камальдолянкой. Но и лицо Спасителя странным образом обнаруживало портретное сходство с неизвестным мне оригиналом: это были черты прекрасного, страстного мужчины, который мог принудить пасть перед ним на колени молодую, гордую женщину. В безмятежном спокойствии стоял он перед коленопреклоненной, взирая на обузданную жертву с выражением триумфатора. Протянет ли он когда-нибудь руку, чтобы привлечь ее к себе? Простит ли он ей когда-нибудь то, что ему пришлось силой подчинить ее себе, разрешит ли он ей встать и уйти оттуда?
Оба одиноких, Бог и его служительница, были изображены посреди безотрадной каменистой пустыни, в которой легко угадывалось ущелье, где стоял монастырь святого Ромуальда. Призрачное, неземное сияние исходило как от этого ландшафта, так и от обеих фигур, и мистический эффект усиливался еще тем, что Спаситель был в белом одеянии. На нем были видны капли крови от сердца, вырванного из груди камальдолянки и протянутого Господу.