Правда, счастье было далеко не чрезмерным. Его хватало только на то, чтобы в свободные от службы минуты помечтать о том, какой трофей ожидает меня по окончании казавшейся тогда необозримой войны, — с той оговоркой, что там будут чувствовать себя „расположенными“ отблагодарить мою любовь и верность, — да на то, что мне будет позволено время от времени посылать заверения в этой самой любви и верности, наряду со сводками с арены боевых действий, на Тегернзе, a позже — в Мюнхен.
Ответа я так и не дождался.
Сначала я мирился со своим положением. Вряд ли можно было обвинить в неучтивости молодую девушку только из-за того, что та не пишет нежных писем молодому человеку, с которым еще не обручилась по всей форме. А никакие другие письма, кроме нежных, не сделали бы меня счастливым. Кто знает, не наложила ли на них окончательный запрет ее пуританка-мать, которая и без того никогда не одобрила бы наших отношений.
Однако все матери мира и все строгие принципы не смогли бы помешать истинно любящему сердцу в его желании послать в далекие края немного ласки своему терпящему лишения и подвергающемуся опасности любимому. Как завидовал я своим товарищам из-за этих писем, с которыми они забирались в какой-нибудь тихий уголок, чтобы без помех насладиться подобными „дарами“. Я же уходил всегда с пустыми руками, хоть и задавал почте работы больше, чем любой счастливчик. Но вскоре я стал тяготиться излишней самоотверженностью своей роли. Я решил не писать больше ни строчки, пока не придет запрос на мое имя. Пусть она считает меня „неверным“ или убитым — теперь ее очередь доказать мне, имеет ли моя жизнь для нее хоть какую-то ценность.
Со дня моего решения прошло много месяцев, но я не получил ни строчки. Однако если вы думаете, что я сильно страдал из-за этого краха всех моих надежд, то вы ошибаетесь. Я почувствовал скорее облегчение и понял, что все это время жил лишь иллюзией любви и счастья, поскольку — по большому счету — мой роман был замешен лишь на минимуме чувств и к тому же с большой примесью тайного упрямства и желания во что бы то ни стало приблизиться к этому неприступному существу и растопить лед.
Случившееся со мной явилось своевременным и весьма полезным уроком. Она была не той женщиной, в которой я нуждался. K счастью, совесть моя перед ней осталась чиста, и я смог остановиться, предотвратив тем самым последствия ее встречного шага.
Так и прошел тот год, в конце которого мы не обменялись с ней ни рождественскими, ни новогодними поздравлениями. B феврале я был ранен и доставлен в Майнц. O том, какой нежной заботой меня окружали в течение всей этой недели в доме, где я познакомился с женщиной, которая в следующем году стала моей женой, рассказывать я сейчас не стану. Когда еще между нами не было сказано слов, призванных соединить наши судьбы, хотя мы и знали, что нации друг друга, неожиданно пришло письмо от Абигайль: она прочитала в газете о моем ранении и теперь хотела знать, следовало ли ей с матерью приезжать, чтобы поухаживать за мной. B письме, содержание которого было словно продиктовано безличной заповедью любви к ближнему (a возможно, и ее матерью), не было ни малейшего намека на нежные чувства. Но разве дочь должна так рабски копировать мысли матери?
Я попросил Хелену, которой я только после этого рассказал о наших теперь уже расторгнутых отношениях, от моего имени поблагодарить ее за любезное предложение и сообщить, что я чувствую себя хорошо и мне обеспечен наилучший уход.
Это была последняя прижизненная весточка, которую я получил от боготворимой мной когда-то „беспощадной красавицы“. Последним знаком с моей стороны было объявление о помолвке, посланное осенью семьдесят первого года, возвращенное мне из Мюнхена как невостребованное. Когда я вскоре после того сам приехал домой, то узнал, что дамы еще до вступления победоносных войск уехали в неизвестном направлении — возможно, в свое австрийское поместье.
Однако уже на следующий год до нас дошел слух о том, что прекрасная Абигайль якобы тоже сочеталась браком с одним богатым немолодым немцем из Северной Германии, который познакомился с ней на курорте. Впрочем, он был любезным и всеми уважаемым мужчиной, большим ценителем искусств и обладателем изысканной коллекции картин мастеров нового времени; девушку он, вероятно, приобрел скорее как украшение своей галереи — живое и пластичное произведение искусства, — так как был старше ее на тридцать пять лет и страдал тяжелой формой подагры. То обстоятельство, что „холодная рыба“, как называли Абигайль, не слишком долго раздумывала перед вступлением в брак, никого, казалось, не удивляло.
C тех я о ней ничего не слышал; название города, где она жила, не сохранилось: в моей памяти, и я запомнил лишь фамилию „Виндхам“. И: вот я наткнулся на нее в местной газетенке, которую бегло перелистывал, ни на секунду не сомневаясь в том, что картинная галерея, о которой здесь шла речь, принадлежала именно ее супругу.
Я позвал кельнера и спросил, знает ли он что-нибудь о владельце этой галереи и его семье. Тот не мог ничего сообщить кроме того, что господин Виндхам умер несколько лет назад и его коллекция была завещана городу. O том, был ли он женат, кельнеру ничего не было известно, и он посоветовал спросить об этом у хозяина. Однако в данный момент к нему обращаться не стоило, поскольку он играл в своей комнате с друзьями в скат и не любил, когда его отрывали.
Я попросил кельнера не беспокоиться по этому поводу, a себя попытался убедить в том, что мне и дела нет до того, живет ли вдова — госпожа Абигайль Виндхам — в этом городе или же она вовсе уехала со своей матерью в свое штирийское поместье. Что осталось в моей душе от этого отгоревшего пламени? — лишь образ и имя. Возможно, и прообраз за эти одиннадцать лет сильно потускнел или потемнел от времени, так что встреча была бы нежелательна для нас обоих.
Должен признаться, что во мне зашевелилось опять чувство собственной вины, которое я не смог подавить до конца. B сущности, в чем бы я мог ее упрекнуть? Она только не сдержала обещания, которого не давала, поскольку оно противоречило ее натуре. Поверь я ее бесхитростным словам и вздумай испытать судьбу — как знать, может, и в самом деле расцвел бы нежный росток ее симпатии ко мне — и тогда лишь время могло бы рассудить, какое сердце окажется менее преданным: такое неподатливое, как у нее, или то, которому достаточно одной ночи для того, чтобы разгореться пламенной страстью. Нет, виной тому, что я отвернулся от нее, была лишь моя глупая нерешительность. Однако был бы я с ней так же счастлив, как с моей бедной Хеленой? Но об этом не могло быть и речи. Я поклялся ей в верности, и если даже это было необдуманной поспешностью, то как честный человек я обязан был не бросать ее на произвол судьбы.
К подобным сомнениям я не раз возвращался в течение последних лет, но все время мне удавалось отвести их каким-нибудь софизмом. Однако в тот вечер они так овладели мной, что я сидел в совершенно подавленном настроении и с таким чувством горечи, которого не могло заглушить даже хорошее вино.
Тем временем стало поздно. Игроки покинули трактир, только шахматной партии не видно было конца. Я наконец собрался уходить, только теперь сообразив, что крепкое вино и тяжелые мысли являются не лучшим сочетанием. Моя голова гудела, a на сердце я испытывал неприятную тяжесть. Все же мне стало лучше, когда я вышел на свежий ночной воздух и направился хорошо знакомой мне дорогой к гостинице. Мне не встретилась на пути ни одна живая душа, кроме ночного сторожа, совершавшего по этому старинному городу свой ночной обход — как и встарь (по крайней мере, в описываемое мною время), с неизменными пикой и фонарем. Фонарь был ни к чему, так как волшебный лунный свет освещал улицы и крыши домов и причудливые орнаменты на старинных эркерах и даже надписи над дверями домов были видны, как днем. Ночь выдалась настолько чудесной, что я сделал приличный круг, прежде чем решился возвратиться в мою комнату, где днем было довольно душно. Я утешал себя надеждой, что горничная не забыла открыть окна.