А Украина умирала…
— Ще не вмерли? — крикнул Петлюра и снова вскочил на своего белого, из конюшен Дубовского завода, жеребца, — Так пускай помрут!..
И с коня — величаво — подал знак пулеметам: к стрельбе! В тех, что выстроены под стенами.
А вокруг шумела толпа.
Кто его знает, откуда она собралась.
Печерские — братья, родители и дети тех, что стояли под стенами. И не печерские — просто киевляне. Они сбежались сюда. Неведомо, что их привело. Жалость. Горе. Страх, Неизвестность. Случай.
Но толпа бушевала — и бросилась к Петлюре с мольбой: не надо, не надо!
— Расстрелять! — визжал Петлюра.
Пулеметчики потянули лепты из цинок.
Люди рыдали, люди падали без чувств, катались по снегу в припадке отчаянья, опускались на колени и молили: не расстреливайте хоть этих!.. Они ведь боролись за свое кровное! Ведь они — герои! И они — люди! Не стреляйте, изверги!
— Расстрелять!..
В эту минуту подкатил автомобиль «рено» с флажком союзницы Франции.
Три француза — консул, аббат, полковник — вышли из машины.
Они тоже прибыли на пышный праздник торжествующего победу Петлюры.
Петлюра сидел на коне, подняв руку с шапкой: чтоб махнуть и дать, последний знак — к стрельбе, к убийству. Пулеметы уже были готовы. Прибытие галантных гостей задержало его руку.
Высокие гости подошли, торжественно приветствовали и принесли свои поздравления.
А толпа вопила и рыдала, а арсенальцы стояли под стенами а кричали: «Тираны! Кончайте уже!..» А гайдамаки–пулеметчики ждали последнего знака.
Очевидно, между галантными французами и господином Петлюрой состоялся такой разговор:
— Глубокоуважаемый мосье Петлюра…
— Сын мой во Христе…
— Брат–каменщик, именем нашей ложи…
— Не делайте этого, зачем это вам?.. Ведь слух разнесется далеко — что не в бою, а лишь из мести… когда уже отгремел бой… Знаете, в гуманных кругах и вообще у нас во Франции это может произвести… неприятное впечатление… И ваш престиж…
Петлюра надел шапку на голову.
Махнул рукой Коновальцу.
Мельник подал команду своим пулеметчикам:
— Отставить!.. Вольно…
Но Петлюра еще приказал:
— В тюрьму! Всех! Будем судить военно–полевым судом!
Опять заиграли «Ще не вмерла».
4
Фиалек оказался среди тех, кого не успели расстрелять или зарубить и теперь гнали по Никольской на гауптвахту.
Необычно и дико выглядела родная Никольская улица, — неужто и весь Киев такой? Маленькие домишки сгорели или разбиты снарядами. В больших, многоэтажных зияли огромные дыры. Ни одного целого, застекленного окна. Деревья расколоты снарядами или перерезаны пулеметными очередями. Телеграфные столбы и фонари повалены. На тротуарах и мостовой — трупы: и красногвардейские, и гайдамаков со шлыками… А они — две или три сотни людей — плетутся толпой, окруженные конными гайдамаками с шашками наголо. Седое облачное небо низко нависло — мороз спадал, и снег под ногами и вокруг был не белый, а рыжий, в кровавых пятнах: истоптанный конскими копытами, залитый кровью раненых и убитых.
Люди брели нога за ногу; большинство раненые, все истощены, все подавлены. Поражение!.. Смерть друзей и товарищей. И впереди — неотвратимая гибель…
Начиналась оттепель, но и мороз не отступал, под ногами выло скользко: измученные люди спотыкались теряли равновесие и падали.
Тех, кто падал, добивали прикладами или рубили шашкам и.
Потом подскакал гайдамацкий старшина и поднял крик:
— Почему толпой? Почему стадом? А ну, стройся по четыре!
Построились.
Несколько человек при этом упало. Их прикололи штыками.
— Ногу! Ать–два!..
Пошли «в ногу». Кое–кто поскользнулся и упал. Добили.
Фиалек шел и удивлялся. Пять суток не сходил с баррикады. Пять суток под обстрелом; сотни орудийных разрывов вокруг, непрерывный ливень пуль, все время в самых опасных местах — и даже не ранен! Не берет пуля! А жаль…
Фиалек был богатырь — два аршина двенадцать вершков, по рекрутскому набору попал в гренадеры, всегда стоял правофланговым — и теперь так и возвышался над всеми понурыми, сгорбившимися, приунывшими товарищами. Шел прямой, высокий, статный, гордо подняв голову: умирать так умирать, — еще с Феликсом Дзержинский в Лодзи и к Вартане, когда они только вступали в революцию, поклялись: за революцию умрем, высоко держа голову!
Но высоченный арсеналец пришелся не по нраву старшине, любившему во всем порядок.
— А чего там выперся этот дылда, что твой ветряк на юру?.. А ну, укоротите–ка его, кому там поближе! Уберите его головешку! Пускай хоть и без головы, а вровень со всеми идет — не нарушает артикула!..
Пьяный хохот — гайдамаки были все до одного пьяны — встретил черную шутку висельника. Один гайдамак замахнулся шашкой.
Фиалек смотрел ему прямо в глаза — в маленькие глазки меж запухших с перепоя, красных век — и головы не клонил. Не все ли равно как умирать: и так и так смерть
Гайдамак выругался и рубанул.
Но взгляд Фиалка — гордость, ненависть и презрение — поколебал решимость палача, и рука его дрогнула.
Удар пришелся по плечу и рассек пополам ключицу.
А богатырь продолжал идти. Лишь глянул искоса на незадачливого рубаку. Кровь дымилась на ватнике. Всякий другой бы упал без сознания.
Гайдамак осатанел и замахнулся снова. Но тут старшина подал команду:
— А ну, бегом! Марш–марш!..
И люди побежали.
Побежал и Фиалек. В кропи. Выпрямившись, осанистый, гордый. Только правой рукой поддерживал разрубленную левую…
Сразу позади Фиалека трусил рысцой Иван Антонович Брыль.
Пусть это и невероятно, но и он расстрелял свои обоймы на баррикаде. И должно быть, впервые в жизни Иван Антонович ни о чем не раздумывал и ни над чем не философствовал… Дали винтовку — взял. Показали, как стрелять, — стрелял. Попал ли? Кто его знает! А очень хотелось попасть… Теперь старик Иван все проклинал себя и проклинал:
— Дурень! Ах и дурень же я старый и неразумный!.. Надо же было сразу идти. А то явился к шапочному разбору… Да коли б все сразу поднялись, — разве ж эта… Петлюра устояла бы против нас, пролетариев? Мы ж таки сила — пролетарская солидарность!..
А что сейчас помирать, о том Иван не думал.
Вот только — как там теперь управится Меланья? Душевную супругу послал ему господь бог или, тьфу — от природы уже так вышло. Сколько ж этой мелкоты на руках!.. Разве что поможет Данько, если останется живой. А не останется, Меланье еще и невестка с внуком на шею…
Насчет Данилы Иван не беспокоился. Геройский пролетарий. Правильный хлопец. Вот так за ним и ему, старому дурню, надо бы идти… Данила, с группой молодых, ушел с тем отрядом, что решил пробиться к авиапарковцам. И пробьется, чтоб вы знали! Коли будет жив. А загинет — так за революцию! Слава ему и вечная память. А не загинет — таки построит социализм. Можете мне, Ивану, старому дурню, верить!.. О побратиме своем Иван тревожился. Старый дуралей Максим — туда же, увязался за молодыми да отчаянными. Сказал, вишь тетеря, что не может усидеть на месте, — даже на баррикаде не терпится! Сказал, что душа его рвется в бой. Хоть и голыми руками! Только бы видеть врага в лицо и заплевать ему очи. Этим сучьим, проклятым, растреклятым самостийникам–националистам, потому как они и его, бедолагу, чуть с ума–разума не свели!.. Теперь он должен бить, крушить, истреблять их чем попало, что бы ни случилось под рукой, — пускай хоть горсть песку в глаза!..
Нагайка больно хлестнула старого Ивана по спине.
— Эй, ты, — орал пьяный гайдамак, — чего отстаешь? Или ткнуть тебе железную спичку в пуп?
Иван побежал быстрее, надрываясь, из последних сил. Бил он крепок, бить молотом — бил бы еще лет двадцать, однако же бегать позабыл: сорок лет, с жениховской поры, же не бегал. Сердце колотилось в груди, едва не выскочит, дышать нечем было, перед глазами вертелись зеленые и красные круги…
Да вот уже и конец. Губернская гауптвахта. Гайдамаки лупили на прощание своих подопечных нагайками, — сдавали страже — и скакали прочь: дальше добивать повстанцев на железной дороге, на Шулявке, на Подоле…