— Ну, прощайте, дядька Авксентий, — сказал Омелько как мог степеннее, — желаем удачи, раз уж вы такое дело в голову себе втемяшили! А по–нашему, по–пролетарскому: не только света, что в окошке, придет со временем революция и в наши места, незачем переться аж за двунадесятую параллель, чтоб искать революционного закона на буржуйское беззаконье… Вот как дадим им огня из ста двадцати орудий…
Омелько Корсак, став председателем ревкома вместо матроса Гречки, считал подобающим перенять и его полуморяцкую, полуученую терминологию.
Бабы и девчата снова начали хлюпать, но Омелько Корсак глянул на них — из–под кудлатой шапки да еще когда наган на боку, взгляд его и вправду казался грозным, — и женский пол притих.
Тогда сказал и кузнец Велигура:
— Прощевай, брат! Иди здоровый, вертайся скорее, в дороге не застудись, ишь какой мороз! И чтоб принес нам писаный закон, и такой, как людям надобно, a не какое–нибудь там невесть что, пся крев!
Он обнял Авксентия — с малых же лет вместе и свиней пасли, и в ночное гоняли, и батрачили, и в парубки вышли, — обнял и пустил слезу. Шапку он снял, серебряные космы чуприны сразу покрылись блестящей изморозью, и поцеловался со стариком трижды накрест.
Вивдя и Домаха чмокнули отца в руку и спрятали глаза в платочки.
Софрон подошел, вроде стыдясь и дичась, смотрел куда–то в божий свет, а не родителю в лицо, и тоже приложился к руке Авксентия.
Потом стали жать руку, кто ближе стоял. Одни — с добрыми пожеланиями, другие молча, угрюмо. Подошел и австрийский капрал Олексюк:
— Счастья вам, пане батько, отец рдный, скажите там при случае, что и мы хотя австрийского народа, а таки свои украинцы, таки хлопы–селяне, и нам без земли нет жизни. Скажите — кланяемся, просим революцию и к себе, в Галичину…
На каждое слово, на каждое пожелание старый Авксентий отвечал поклоном, держа шапку в руке.
Тем временем подошли и Омельяненко с Савранским да Дудка с Крестовоздвиженским. Семинарист Дудка вылез вперед и тоже сунулся к Авксентию с рукой.
— Отойди! — оттолкнул его Омелько Корсак. — Не твой делегат!.. Посылай своего — пану Грушевскому зад целовать!
Семинарист Дудка схватился за наган:
— Я здесь — власть! А ты мне такие слова!
Омелько Корсак тоже положил руку на револьвер за поясом.
Девчата завизжали, но Крестовоздвиженский — Дудку, Велигура — Корсака сразу развели подальше друг от друга.
Старый дед Маланчук тяжко вздохнул.
— А может, — зашамкал дед: он теперь слышал совсем хорошо, да зубы все равно второй раз не вырастают, — а может, не пойдешь, Авксентий, как–нибудь перетерпим?.. Дорога не близкая, мороз, да и пожелают ли еще там с тобой разговаривать… с простым мужиком?
Дед Маланчук был среди тех, кто с самого начала отговаривал Авксентия от его затеи, и попытался кинуть словцо и теперь, напоследок.
Но Авксентий покачал головой и надел шапку.
— Порешил я, дед, — промолвил Авксентий твердо: может, впервые в жизни говорил он так твердо и неколебимо. — Пойду!.. Либо правду добуду, либо загину… Пусть тогда моим костям земля будет пухом — где бы им ни полечь…
Бабы зашмыгали носами.
Сзади, посмеиваясь, подал голос Омельяненко:
— Авксентий Опанасович! А может, и вправду одумаетесь? Дурость на старости лет ударила вам в голову… Где ж это видано?.. А если, представьте, пожалуйста, да из всех сел всей российской земли попрутся к нему этакие делегаты? Что ж он, полагаете, так со всеми и беседовать будет?
Он ожидал, что, как всегда, люди отзовутся на его слова смехом, но никто не засмеялся.
— И будет! — твердо ответил Авксентий и надвинул шапку глубже на лоб. — И будет беседовать, чтоб ты знал! Потому как должен! Потому — народ!.. — Он подумал минутку, прикинул в уме, сколько ж это, в самом деле, наберется народу, если пойдут делегаты со всех концов, и добавил рассудительно: — А сойдется много, пускай соберет всех гуртом, так бы сказать — на вече, селянскую сессию такую, — Авксентий теперь уже не мог, чтоб не ввернуть какое–нибудь новое революционное словцо, — и пускай сделает революцию сразу для всех. А мы тихонько посидим да послушаем…
— Ну, смотрите… — Омельяненко сплюнул. Мороз был такой хваткий, что плевок, падая, зазвенел уже льдинкой.
Софронова Домаха и Тимофеева Ганна всхлипнули.
Демьянова Вивдя стояла выпрямившись, онемевшая, высоко вскинув брови, широко раскрыв глаза, словно глядела куда–то вдаль и сама словно отсутствовала. Руки она прижала к животу.
— Смотрите, — крикнул уже со злостью Омельяненко, — чтоб вам да на коленках не ползти от самого Петрограда в родное село! Как на отпущение грехов! А мы… мы не простим тогда, чтоб вы знали! Не будет вам нашего прощения, нет!
— Ну, ты! Буржуй! — гаркнул Омелько Корсак, бывший батрак своему бывшему хозяину. — Сам поостерегись! И не смей народу такие контрреволюционные слова говорить! За пузом своим смотри!
Вивдя охнула, как бы опомнившись, и прислонилась к плечу Домахи.
На ухо ей она зашептала:
— Домасенька, родненькая, вот побей меня бог, пускай земля подо мной расступится: слышу уже! Слышу! Под сердцем ворохнулось! Крест святой!..
Авксентий глянул с укором сперва на Омельяненко, потом и на Корсака. Грызутся люди, сердятся, грозят друг другу. Революция!.. Разве ж это — по–человечески! Разве так надо? Переменился свет, ох, переменился!..
А что переменилось, как и куда? Что будет и чего не будет? Какой людям на дальнейшую жизнь выйдет декрет? Кто скажет? Кто знает!.. Только он. Только он один. Другого, говорят люди, чтоб знал правду, на свете нету…
Авксентий поклонился в пояс — всем, трижды, потом махнул рукой, отвернулся и пошел.
Меланья тоже засеменила, держась за левую руку брата.
Авксентий решил идти за правдой, за настоящим законом о земле аж в Петроград, к самому Ленину.
НОЧНЫЕ БДЕНИЯ
1
В конце концов, надо быть честным с собой!
«Честность с собой» — такой моральный кодекс проповедовал писатель Винниченко. Жизнь изменить необходимо, но чтобы иметь право изменить жизнь, человек должен измениться сам — изменить самого себя в первую очередь! Таков основоположный тезис винниченковской философии. Впрочем, первые христиане думали так же.
Винниченко сидел и терзался, пытаясь применить к себе самому свой, винниченковский, кодекс.
Трудность заключалась в том, что концепция, по сути, была создана применительно к моральным категориям: не укради, не убей, не пожелай жены ближнего своего, ни вола его, ни осла его… Тьфу! Все десять заповедей закона божьего выскочили вдруг из какого–то уголка сознания закоренелого атеиста. А разобраться–то надо было — в вопросах политики.
А впрочем, разве мораль можно отделить от политики? Политика тоже — мораль, и мораль тоже — политика!
В каком, в сущности, положении оказалась сейчас Украина — так сказать, на мировой арене?
В положении идиотском!
Чтобы облегчить себе процесс анализа этого — идиотского по первому и категорическому приговору — положения, Винниченко придвинул бумагу и взял перо. «В уме» ему всегда думалось трудно, на бумаге — легче: обычный писательский порок.
Однако и на бумаге получалось плохо. «Пойти на подписание мира, — рассуждал Винниченко, — мы, правительство УНР, можем (имеем моральное право, если хотим быть честными с собой!) только в единении и согласии с нашими союзниками (Францией, Англией, США), которые поддержали становление нашего государства морально, политически, финансово, дипломатически… Но отсюда и пошло расшаркивание, поклоны, заискивание перед Антантой. Если быть честным с собой, то это и означает — во всей своей политике идти на поводу у союзных… буржуазных, империалистических держав. Вот тебе и святая демократия, к чертовой матери!..»
У Винниченко, социал–демократа чуть ли не с двадцатилетним стажем, тоскливо заныло в груди.
Что сейчас у нации… на балансе?
На балансе нации имеем… балансирование национального правительства.