— Подожди еще немножко, — так же шепотом сказала Марина, — ведь комната Ростика на том конце — ему ничего не слышно. А мне… плохо сейчас одной.
И Флегонт остался.
Марина лежала на спине, закинув руки за голову, вялая и расслабленная, и смотрела, должно быть, в потолок.
Флегонт неудобно вытянулся рядом, на самом краешке дивана, почти вися в воздухе. Он лежал прямой и длинный — от валика до валика — словно натянутая тетива. И, как туго натянутая тетива, трепетал — от напряжения неестественно вытянутого, повисшего над пустотой тела и от внутренней настороженности: он целомудренно следил, чтобы не коснуться ненароком тела девушки рядом.
Марина сказала:
— Странно! Как я мечтала, чтоб мои братья… тоже ощутили в душе этот священный огонь… любви к родной украинской отчизне…
Она говорила медленно, отрывисто — точно астматик, речь ее текла вяло, словно нехотя, и голос был глухой, без интонаций, как будто равнодушный к содержанию того, что они говорила, старческий:
— Как горько мне было всегда, что ни один из них не участвует в нашей борьбе за возрождение нации… Как я возмущалась, что Алексашка не хочет признавать себя даже по происхождению украинцем…. Как больно кололи меня всегда его грязные насмешки над нашим языком… И вот…
В Марининой речи наконец послышался отголосок каких–то чувств, удивления:
— …как мне теперь больно, как возмущает, что он… признал себя украинцем!.. Как… ненавижу я его за то, что… пошел служить в украинскую армию…
Флегонт заволновался:
— Ну это же так понятно! Потому что это и в самом деле оскорбительно! Потому что он же — нечестно! Он ведь только до времени! И такие, как он, лишь пятнают, позорят… нашу армию…
— Нашу… армию… — повторила за ним и Марина, опять безучастно, машинально, словно бездумно или, наоборот, особенно задумавшись над этими словами.
Флегонт хотел говорить еще — хотел высказать все свое возмущение, весь свой гнев и протест, но Марина остановила его, коснувшись рукой:
— Не надо… я понимаю, что ты хочешь сказать.
И они снова лежали молча.
В квартире Драгомирецких было совсем тихо, как и должно быть тихо ночью, когда люди спят. За окном немолчно шуршал мелкий, но частый, надоедливый осенний дождь.
Там, за окном, в ночи, был город, но он тоже сейчас как будто не жил, а может быть, и жил — только притаился; может быть, отходя ко сну, может быть, в лихорадке бессонницы, может быть, готовясь, как хищный зверь, к какому–то смертельному прыжку — в огромный мир или только сюда, в эту тихую темную комнатку, на эти два притихшие во мраке и неизвестности юные существа. И это было жутко, было страшно…
Но все–таки там — за окном, за стенами дома — был город, был весь мир, а здесь только два живых существа, одни. И это было еще страшнее.
— И как это так вышло, — снова заговорила Марина, — что все мы такие разные?!
В ее голосе теперь звучало изумление — безмерное и не находящее ответа:
— Братья и сестра… Один отец и одна мать… Братья в детстве даже ходили в одинаковых костюмчиках — не различить, словно близнецы. И мама водила одного за правую, а другого за левую руку. И подарки им всегда дарили одинаковые. И учились в одной гимназии, на один только класс разница.
Все сильнее и сильнее звучало удивление в голосе Марины, и в удивлении звенел уже гнев.
— Почему же Ростислав с детства увлекался футболом, а Александр перелистывал страницы «Нивы» за тысячу девятьсот пятый год, вырезал портретики офицеров — героев японской войны, наклеивал их в тетрадку и формировал из них роты, батальоны и полки? Это была у него любимая игра… Почему Ростислав вечно пропадал на рыбалке, а Александр бегал на все военные парады? Почему Ростислав всегда ходил небрежно одетый, перемазанный в смоле, а Александр еще в третьем классе начал носить воротничок «композиция» и все требовал, чтоб ему сшили новые брюки, непременно модные — на штрипках, как у офицеров, хотя за офицерские штаны со штрипками гимназистов сажали в карцер и оставляли без обеда. Почему это так, Гонта?..
Флегонт собирался ответить обстоятельно — о том, что все люди разные, что даже близнецы живут каждый своей самостоятельной жизнью, с особой психикой, вкусами и пристрастиями, — об этом он недавно вычитал в журнале «Огонек», в статье про сиамских близнецов. Хотел выложить и то, что тоже недавно услышал в публичной библиотеке на лекции «Какими представляет себе марксизм человека, семью и общество при социализме»: не только в семейном быту, но и в схожей социальной обстановке формируются совершенно разные, даже антагонистические характеры. Думал сослаться и на самую популярную среди гимназистов и гимназисток книгу «Половой вопрос» Фореля, которую и он и Марина читали тайком от родителей еще в шестом классе. Но Марина не дала ему заговорить. Свою тираду она закончила совершенно неожиданно:
— Ах, Гонта, я, кажется, начинаю ненавидеть все наше украинское движение только потому, что к нему, сам видишь, примазываются такие, как наш Алексашка…
— Ну что ты! — возмутился Флегонт. — Как ты можешь говорить такие вещи! Да ты пойми…
Но Марина снова остановила его, тронув рукой:
— Не говори, я знаю, я понимаю… Я сказала глупость. И они снова примолкли.
Флегонт искоса поглядывал на Марину. В мутном рассеянном свете видны были лишь контуры, но Марина лежала на уровне Флегонтовых глаз — и абрис ее фигуры был совершенно четкий. Флегонт не мог не смотреть: когда Марина лежала на спине, вот так выпрямившись, ее девичьи, маленькие, но выпукло очерченные под блузкой груди точно исчезали: рядом лежал мальчик. Флегонта даже тянуло положить руку Марине на грудь, коснуться, проверить: неужто и в самом деле совсем исчезают, растворяются, словно и не было?
Но, конечно, Флегонт никогда не позволил бы себе этого. Ему стало страшно и стыдно от одной мысли. Ему даже сделалось нехорошо. Он вытянулся еще сильнее, чтобы нигде, ни одной точкой своего тела не коснуться тела девушки рядом.
Марина наклонила голову и уперлась лбом Флегонту в плечо. Даже сквозь сукно гимназической куртки чувствовалось, как горит ее голова.
— Ах, Гонта, — прошептала Марина. — Мне стало так одиноко… так худо… И, поверишь, мне кажется, что я уже… ни во что не верю…
Нет, не возмущаться надо бедной девушкой, не сердиться на нее за упадок духа, а отвлечь, утешить, приголубить… Как жаль, что Флегонт не мог решиться на это — вот так прижать к груди, обнять, погладить по голове, может быть даже поцеловать. Нет, он не мог на это отважиться.
Марина приникла лбом еще крепче — даже больно стало плечу, и положила ему руку на другое.
Теперь Флегонту стало совсем нехорошо. Словно во всем теле, во всех уголках его существа вдруг забарабанили сотни и тысячи молоточков. Ему даже показалось, что в эту минуту, — нет, на один только миг, он и Марина, — нет, не он и Марина, а только его и Маринино тела, вдруг припали друг к другу, тесно, плотно, всеми точками с ног до головы.
Но это был только мираж, только греза, даже не греза, ибо Флегонту такое и пригрезиться не могло, — а химера, призрак, наваждение. Флегонт лежал все так же, туго вытянувшись на краешке дивана. Марина — рядом, на расстоянии, не касаясь его, только лоб ее прижимался к левому плечу, a рука покоилась на правом.
Но как он любил ее — Флегонт Марину! Как была она ему дорога, мила. Как ему хотелось громко закричать об этом — чтоб все услышали, даже запеть, а может, и заплакать.
— Марина… — заговорил было Флегонт, но должен был откашляться и заговорить вновь, потому что только пошевелил губами, а голоса не было. — Марина…
Марина шевельнула рукой, той, что лежала на правом плече, и положила ему ладонь на губы:
— Не говори, не говори, молчи… я знаю…
Было прекрасно, и Флегонту хотелось вытянуть губи и поцеловать Маринину ладонь, это было непреодолимое желание, но еще сильнее оказался гнев. Поворотом головы он освободился от Марининой руки.
— Что ты… знаешь? — негодуя, чуть не крикнул он.