«Понимаешь?! — проорал он как-то Аарону в минуту разговорчивости. — Умерла лет на 5 раньше срока. Разорение! Никогда больше у меня не было такой умной и преданной собаки. Ела мало, а какая была выносливая!»
Ну, а Аарон только что хвостом не мог вилять. Зато убирался в лавке, бегал в бар для хозяина и его гостей, принося им выпивку, сносил все выходки Льва, любившего сопровождать свои приказания словами: «Эй! Магистр! Три кофе и побыстрей!»
Аарон никогда не обнаруживал своих подлинных чувств. Не протестовал, не оскорблялся. Он жил, как тень, всегда под рукой, тихий, исполнительный, отзываясь на каждый крик хозяина и, в отличие от собаки, не выражая ни боли, ни радости. Чем больнее его унижали, тем больше утешения находил Аарон, поглядывая украдкой на цветущий зад дочери хозяина.
Под этими взглядами, как и у всех дурнушек, первоначальное недоверие и изумление Мелани сменились удовольствием от сознания, что она пользуется чьим-то вниманием. Впервые она почувствовала себя женщиной.
И потихоньку от отца она начала посещать этого поляка, который приводил ее в состояние ступора своей изысканной вежливостью и нежными взглядами светлых глаз, заволакиваемых иногда странной истомой.
Время, пролегающее между взглядом и первым прикосновением, пропорционально силе желания.
А это желание достигло у обоих гигантского накала, пропорционального их приниженности.
Аарон окончательно влюбился в Мелани и, как все влюбленные или убедившие себя в этом, не замечал, что предмет его любви был достойной дочерью своего папаши.
Влияние поляка на эту француженку-коротышку поперек себя шире имело двойную природу: тут действовала и восточная экзотика, всегда привлекающая женщин, и некий вызов отцовскому авторитету.
«Отцовский авторитет», в свою очередь, тоже не дремал. Изображая неведение, он тем временем взвешивал ситуацию. С одной стороны, Лев трезво оценивал небогатые возможности своей дочери и понимал, что шансов выдать ее замуж, не заплатив за это хорошенько, у него маловато.
С другой стороны, неплохо было заполучить и дармового работника, хотя Аарон и не мог бы быть слишком большим помощником в его делах.
Итак, бедняга поляк получил наконец доступ к этому роскошному заду.
Судьба никогда не была с ним щедра. Впервые в жизни он тоже получил от нее что-то, и ему казалось, что он попал в рай.
Но время шло, и когда он проснулся, то проснулся в аду.
Этот парижский ад Аарона был населен умирающим, но по-прежнему заносчивым и недоверчивым тестем, двумя маленькими дочерьми и женой, которая после нескольких лет надежд, иллюзий и несбывшихся мечтаний превратилась в типичную французскую жену-хозяйку в еврейском варианте: мещанка-коротышка, мелочная и сосредоточенная только на деньгах.
Сухая, вульгарная, грубая, надутая, беспросветно глупая и, конечно же, претенциозная.
Глупость и претенциозность всегда неразрывно связаны между собой.
Аарон занял, наконец, место тестя, и Мелани, надеявшаяся достигнуть с его помощью вершин успеха, очень скоро столкнулась с совсем иной реальностью.
Мужу ее, так резко перешедшему от туманной красоты поэзии к конкретной жестокости мира торговли, только и удавалось, что очаровывать клиентов своей эрудицией и изысканной любезностью, но товар, который он покупал и продавал, походил скорее на экспонаты какой-нибудь выставки по теме плохого вкуса, чем на антиквариат.
Правда, на том «поле чудес», которое представляет собой парижский рынок предметов искусства, уродство, подделки и поздние подражания находят себе больше покупателей, чем настоящая прекрасная старина. Уже хотя бы потому, что настоящая старина может быть распознана и понята только истинными знатоками, людьми образованными, утонченными, способными услышать ее язык и, главное, способными заплатить за нее громадные деньги.
Смирившийся Аарон работал один как целых два еврея, а это значит — работал за десятерых. Вместо рева прежнего хозяина он слушал теперь истерические вопли своей жены, ставшей еще шире после двух беременностей и еще недоверчивей по отношению к окружающему миру.
Умной она не была, но зрение-то имела хорошее, и, когда ей попадалось зеркало подходящих размеров, не могла, конечно, быть слишком польщена тем зрелищем, что представало перед ее глазами. И всю свою злобу и неудовлетворенность она вымещала на муже.
А верный себе Лев, тем временем, уже неизлечимо больной раком предстательной железы, продолжал начинять себя гормонами и по-прежнему предавался сексу.
В завещании он, со свойственной некоторым старикам зловредностью, поделил свой значительный капитал, помещенный в швейцарских банках, на две равные части: одну часть — дочери некрасивой и худой, а вторую — некрасивой и жирной, но на следующих условиях: до самой своей смерти Мелани имела право только на проценты, а затем капитал переходил поровну к двум ее дочерям.
Аарон не повел и бровью. Привыкнув к жестокости коммунистического режима, в Париже он жил, отделив себя от реальностей окружающего мира. Как вол на ферме, который покорно несет свое ярмо, он реагировал лишь на запах привычной домашней пищи, механически распознавал знакомые очертания спальни и привычно сносил нападки Мелани с терпением, свойственным такому рабочему волу.
Этот поляк, отдавший столько лет зарабатыванию денег, почти не отдавал себе отчета, что он живет во Франции, демократической стране, где он мог бы, при желании, развестись, поменять профессию, жениться на другой и как-то повлиять на свою судьбу. От одного рабства он перешел к другому с естественностью человека, уверенного в отсутствии всякого выбора.
Его еврейская природа и коммунистическое прошлое способствовали тому смирению, с которым он переносил все унижения и нападки со стороны Мелани. Он одевался убого и некрасиво, покорно принимая то, что давала ему жена, не будучи в состоянии хотя бы в этом настоять на своем.
Он был полностью задавлен. Его ум и восприятие жизненных фактов, которые должны были бы развиваться и оттачиваться под влиянием кипящей парижской жизни, испытали на себе, так сказать, «эффект Мелани». Мало-помалу он деградировал и достиг, наконец, дедуктивных способностей жены, единственной целью которой и источником самого большого удовлетворения были деньги.
Ежедневно, входя в лавку или звоня туда по телефону, она, без единого слова приветствия, злым и жестким тоном задавала мужу один и тот же вопрос: «Что-нибудь продал?».
Аарон всегда отвечал «да», даже если это было не так, только бы не раздражать ее.
Коллеги с улицы де Прованс относились к нему несколько пренебрежительно. Когда о нем заходила речь, они, усмехаясь, говорили: «Le larbinde Madame» [33].
Наверное, никогда еще слабость к женскому заду не была оплачена такой дорогой ценой. Вот подходящий случай, чтобы сказать: «Взяли за жопу».
С годами от блестящего филолога остались одни воспоминания.
Попав в местечковую среду, он сам стал типичным ее обитателем, занятым мыслью о деньгах, неспособным к какому-либо самосовершенствованию или к попыткам достичь другого уровня жизни, но даже хотя бы к желанию обладать теми вещами, что сопутствуют этому уровню.
Неприятие роскоши, заложенное в коммунистической матрице его воспитания, только усилилось с превращением в мелкого торговца еврейского квартала под пятой Мелани.
Он и подумать бы не мог о хорошем ресторане, настоящем отеле, о том, чтобы поехать куда-нибудь отдохнуть или сшить себе костюм на заказ у известного портного, короче, о том, что является вещественным признаком того мира, который он сам определял как «дряблое чрево Европы».
В час дня, если дела не вынуждали его пригласить к обеду какого-нибудь клиента, он забирался в глубь магазина, где поспешно съедал в одиночестве ломтик паштета, жадно откусывая огромные куски хлеба, склонившись над жирным листом бумаги, где лежал этот его «обед».
Крошки хлеба падали изо рта на бумагу, смешиваясь с остатками паштета. Войдя неожиданно, вы заставали его сгорбившимся над смятой бумагой, торопливо, тайком поглощающим свою пищу, будто бы он ее где-то украл и теперь должен был поскорее уничтожить следы этого воровства.