— Нет, Андрюш, в санаторий пока нельзя, я уже спрашивала.
— Дарья Сергеевна! Где это вы, дорогая моя, пропадаете? Все с матушкой вашей беседую… А? Что? Не слышу… Да не кричите вы? Что вы кричите? Ах, дочь заболела…
Профессор Старков глуховат и потому сердит заранее.
— Значит, так, написал, знаете ли, рецензию на вашу, понимаете, рукопись…
— На какую? — У Даши замирает сердце.
— А у вас разве их много? — с ехидцей спрашивает профессор. — Ну, что молчите? На вашу главную, сколько я знаю, о стиле. Дали мне, чтобы, знаете ли, отверг, профессионально и доказательно.
— И вы, Иван Дмитриевич, отвергли? — Даша сама понимает, что вопрос дурацкий.
— Отверг бы, так не звонил, — ворчит Старков. — Хорошая работа, стоящая. Рад и горд за вас, слышите? Буду биться, чтобы вставили в план, даром, что ли, я в редколлегии? На прошлом совете главный редактор все сокрушался: нет свежих рукописей, издаем вторичное, скучное, выверенное, а как что-то оригинальное, так и держат в столах по сто лет, боятся. А я, грешник, люблю работы не канонические! Что вы сказали? Не слышу.
А Даша и не говорит ничего: опять на глазах слезы. Нет, надо срочно что-то делать с нервами!
— Почему не пропустила через ученый совет? — все так же ворчливо спрашивает Старков.
— Да забодали на кафедре…
— Это что еще за жаргон? Филолог…
— Простите, Иван Дмитриевич.
— А что на кафедре? Почему отвергли?
— Они не отвергали, просто не стали рассматривать: у нас же другая кафедра, не стилистики.
— Ерунда какая! Кто там у вас в заведующих? А-а-а… тогда понятно… Ну, заболтался старик, простите великодушно, нам, знаете, дай только волю… До свиданья, голубчик, матушке кланяйтесь.
Профессор, не слушая слов благодарности, вешает трубку.
— Андрей, ты понял? Самому Старкову понравилось! А они даже и обсуждать не стали…
То давнее жестокое заседание кафедры как заноза торчало в душе, хотя Даша старалась о нем не думать. Теперь, похоже, занозу вытаскивают.
— А в издательстве как меня приняли? Ну, ты видел.
Андрей обнимает Дашу за плечи.
— Данечка, вообще-то ничего странного, тут все вместе: непонимание, лень, нежелание думать, а главное — отсутствие визы. Нет визы, значит, надо принять ответственность на себя, решать самому, потом самому отвечать разве это легко? И у нас так! Бьешься с новой идеей, никто тебя не понимает и не поддерживает. Ходишь по кабинетам, убеждаешь, доказываешь, представляешь документацию — все без толку! Но я-то знаю идее цену, жду, пока к ней привыкнут, обкатается пока в кабинетах. И вот появляются у нее сторонники, такие как твой Старков. И настает день, когда те же, кто ругал, отклонял, не пускал, начинают хвалить, поощрять, помогать. Все нормально, закономерно, Даша. Времени только жаль… И еще — много Сергеичей, слишком много — нерадивых, не на своем месте, просто глупых. Помнишь, у Окуджавы: "На каждого умного — по дураку…" Но это старая песня, в те годы он был еще оптимистом…
Теплая рука гладит Дашины волосы. Андрей говорит медленно и задумчиво:
— Тех, в издательстве, можно понять: даже меня смутила твоя рукопись, хотя прочел ее залпом. Литераторы так не пишут, мне, во всяком случае, не попадалось. Вон в "Литературке"…
— Нашел критерий — "Литературка"! — устало вздыхает Даша. — И не "литераторы", а "литературоведы".
— Ну, пусть "веды", — легко соглашается Андрей. — Все равно, они так не пишут. Очень у тебя широко: история, ритмы, всякие школы, даже политика.
— Разве это плохо?
— Хорошо, только странно…. Пишешь о стиле — так о нем и пиши. А у тебя и внутренняя свобода, и судьбы России…
Андрей поднимает Дашу с дивана, прижимает к себе.
— Будем спать? Никак не привыкну к твоей маме — что рядом…
— А у тебя рядом соседка. Все мы живет друг у друга на голове.
— То другое… Поедем ко мне?
— Андрюш, я совсем сплю…
Долгий день, свежий воздух в Измайлове, худенькое, как у лисички, личико Гали, разговор со Старковым — все навалилось разом.
— Ну спи, спи…
Он раздвигает диван, вынимает простыни, одеяло, подушки, гасит верхний свет, целует Дашу, уходит. Щелкает английский замок, Даша остается одна, без Андрея. И сразу так его не хватает, просто физически не хватает рядом. Пустота, улетает куда-то сон. Она принимает душ, ложится, читает, но, не выдержав этого ощущения пустоты, набирает номер.
— Слушаю… — низкий голос приглушен на басах.
— Андрюш, это я.
— Слава богу! — И такое облегчение в его голосе, что Даша смеется от радости. — Ты зачем меня выгнала, говори! Я тут сижу и колдую: позвони, ну хоть позвони, что ли. Нет, думаю, спит, сурок бессовестный!
— Андрюш, я не выгоняла. Я потом сама расстроилась…
— Почему?
— Захотелось к тебе.
— А-а-а, — Андрей очень доволен. — Это я наворожил, ехал и колдовал: пусть тоже скучает, вот пусть скучает.
— Мне без тебя плохо.
— Мне тоже, Данечка.
— Скажи еще что-нибудь!
— Люблю, Даша, серьезно.
— А Галю?
— И Галю.
— Правда?
— Да. Знаешь, когда это понял, почувствовал? Когда она заболела. Вошел, а Галя такая жалкая, маленькая, ты такая растерянная, вы, три женщины, совершенно беспомощны! И когда "скорая" нас везла, такой страх на меня нахлынул — вдруг мы ее потеряем…
— Спасибо тебе!
— Что ты говоришь, Даша?
— Спасибо.
— Глупенькая… Спи, до завтра.
И вот они снова сидят в Александровском садике — Даша и Света, дочерна загоревшая под южным беспощадным солнцем, старая и печальная.
— Я как мертвая, Даша. Даже море не оживило меня. Почему так, скажи?
— Потому что ты себя принуждаешь.
— Это только слова.
— Нет, это истинная, святая правда. Все кончено у вас с Женей, а ты стараешься ничего не видеть — из-за ребят, потому что им нужен отец, из-за своей зарплаты, на которую невозможно жить.
— Нет, не только поэтому. Пойми, я привыкла быть замужем! Когда ушел Женька, не могла ездить в метро. Смотрю на тех, кто напротив, и думаю: "Все счастливей меня — и эта, толстая, и та — совсем уж седая, потому что рядом с ними мужья".
— Да, помню, и я так чувствовала — ужасную обделенность… Но потом началась новая жизнь — интересней, полнее прежней. Не сразу, конечно: эту мертвую полосу приходится перейти. Зато потом появляется такое чувство свободы, уверенности, раскрепощенности. За независимость, Света, нужно платить, но она того стоит…
— Странно, Даша, ты совсем не считаешься с бытом, упрямо не живешь по его законам, и почему-то у тебя получается.
— Это не так уж сложно, я нашей всеобщей порабощенности бытом вообще не понимаю.
— Но быт — это и есть каждодневная жизнь.
— Нет, только фон для нее… Светик, решай! Попробуй что-то наладить, потерпи немного, а будет невыносимо — рви, иди дальше. Вернешься к теме, станет интересно, и деньги научишься зарабатывать, я тебе помогу. У тебя же лицо несчастного человека!.. Вот говорю так, а сама боюсь: помню, как скверно было после Вадима, да и ты, наверное, помнишь.
— Еще бы! Но даже эти муки, как ни странно, пошли тебе на пользу.
— Пожалуй… Если бы не развод, я так и не узнала бы, что такое любовь… "Бежала через мосточек — перехватила кленовый листочек…" — это не для меня.
— У меня и любовь, и близость были только с Женей.
— Тогда все восстановится.
— Любовь, Даша, необратима.
— Ну и черт с ней, с любовью! Раз так, давай станем циниками. Женька приносит деньги, растит вместе с тобой ребят, а ты ездишь в экспедиции, путешествуешь — помнишь, как в наши юные годы?
— Поздно, Даша, все поздно, я привыкла жить жизнью семьи: "Тише, папа работает".
— Ты говоришь так, будто тебе не сорок, а семьдесят.
— Мне сто, Даша, не слушай меня: наверно, я просто бездарь, потому и живу так нелепо.
— Ничего не бездарь! Ты прекрасный учитель, растишь двоих сыновей, вы много лет были счастливы! Это кризис, Света, но он пройдет.