— Дарья Сергеевна, почему счастье — перед собой, а доблести — за спиной, сзади?
— Ну, я не знаю, — растерялась Даша. — Надо подумать…
— Может быть, счастье дается в юности, а доблести идут во второй половине жизни, как что-то более зрелое?
— Почему только в юности? — огорчилась Даша. — В каждом возрасте свое понимание счастья. А чтобы понять, в чем оно, его сберечь, не упустить, разве не надо быть зрелым?
Наташа задумчиво покачала русой головкой.
— Не знаю, Дарья Сергеевна… По-моему, ничего не надо, это случай, судьба…
Даша улыбнулась.
— Для вас, Наташа, в вашем возрасте счастье — это любовь, конечно. На самом деле оно не только в любви.
— А в чем еще? В труде?
— И в труде тоже. Но главное — в нашем внутреннем состоянии, в том, что называется духовной жизнью. По думайте, и вы со мной согласитесь…
Хорошие в этом году ребята, и расклад по интересам удачный. А уж Володя — просто подарок судьбы. Хоть бы дошло это до Сергеича, не мучил бы он Ерофеева! Ведь Володя — талант, к нему нельзя с общей меркой, ему и так трудно: таланту трудно всегда.
— У нас, Дарья Сергеевна, все равны, — скрипуче и медленно вещает зав. — И ваш любимчик обязан, как все, посещать лекции, все лекции, иначе мы его отчислим.
«Тебя бы отсюда отчислить, отлучить от МГУ навсегда, старая ты калоша, — ярится Даша, хотя зав вовсе не стар, и бросается искать Ерофеева — черт знает какую ахинею приходится выслушивать из-за него! Она находит Володю на холоде, у окна, неформальном клубе курящих, кричит на него и требует не раздражать доцента Суворина, а он слушает, рассеянно со всем соглашаясь, и думает о своем — об оставленных в Ленинке книгах, о том, что завтра их сбросят (совсем забыл, хорошо, что напомнили!) — и, конечно, тут же забывает данное Даше слово, шагает, размахивая длинными руками, в библиотеку, зарывается в рукописи и фотокопии и забывает про все на свете. Сейчас задумал еще составить точное определение культуры, свое определение, новое, Даша же на эту мысль и натолкнула.
В ее студенческую юность к ним на филфак несколько раз приезжал Эренбург, читал отрывки еще не вышедших мемуаров. Так вот он сказал как-то, что подлинная культура — это культура эмоций. Не все его поняли, возражали, шумели, а он стоял на своем, и как же он был прав! В эмоциональных всплесках, отбросив в потрясении все наносное, по-настоящему раскрывается человек. Посмотрите на него в минуты душевных волнений, посмотрите, как он радуется, горюет и ненавидит, и станет ясен его культурный ценз. Даша рассказала об этом Володе — просто к слову пришлось, — и он тут же бросился в бой: „Определение это неполно, я вам докажу!“ Теперь выстраивает систему доказательств… Но на лекции, дорогой мой, ходить все-таки надо, общим положениям приходится подчиняться. Нет, не станет Ерофеев ходить на неинтересные лекции, нет у него времени подчиняться…
С мягким шумом разъезжаются двери, толпа выкатывается в вестибюль. Любит Даша этот кусок — от Охотного до Моховой: „Москву“, улицу Горького, „Националы“, старый университетский дворик. Студентами врывались на Ленгорах в сто одиннадцатый автобус, катили сюда через всю Москву, с шумом и хохотом, под несердитую ворчню привыкшей к ним контролерши — честно брали билеты всю первую неделю после стипендии, — бежали, опаздывая, той же дорогой, по тому же дворику. Болтали, смеялись и строили, строили планы, мечтали о будущем. И было их тогда много, целая стайка.
Теперь Даша идет одна. Но есть у нее верная подруга Света, прислал недавно открытку Степан, возникла в прошлом году в Москве черная от солнца Мери Кочар.
— Дань, это я! Звони всем нашим, ждем у Зураба, жарим форель — прямо из Севана, в листьях…
— В каких еще листьях?
— Каких-каких, не знаю, как там по-русски… Давай быстро, форель едят сразу, клянусь мамой!
И они собрались у Зураба — тогда еще была жива Ара Машанова — и до утра не могли расстаться.
Хорошо, что они существуют на свете, друзья нашей юности. Никакие другие — тоже друзья — встать рядом с ними не могут. И вот что еще заметила Даша: у скучных, неинтересных людей друзей юности, как правило, нет. Есть коллеги, знакомые, приятели, даже что-то похожее на друзей, в сорокалетием, сдержанном преломлении, — и все. Такая почему-то закономерность.
5
Даже странно, как много их собралось на лекцию: прорвавшись сквозь низкие, полные дождя тучи, вовсю сияло над Москвой солнце, умытое, ослепительное, молодое. Даша шла, подняв лицо к небу, прищурившись — загорала. Звонко пощелкивали по сухому асфальту каблучки высоких сапог, машины рвались вперед по-весеннему лихо, прохожие были оживлены и беспечны.
Войдя в переполненную аудиторию, Даша привычно подобралась: почуяли, чертенята, ей есть что сказать. Радость сжалась пружиной в самых глубинах ее существа.
— Сегодня мы поговорим о старинных напевах с их утраченным сегодня ритмом — о ладах…
Голос звучит спокойно и сильно, что мгновенно отмечается краем сознания. Сели недавно связки, пришлось бегать к врачу, чем-то там смазывать, полоскать.
— Послушайте, как звучат лады. Я уверена, вы почувствуете их отличие от позднейшего стихосложения…
Взгляды устремлены на Дашу, даже галерка (там уж законно!) не шушукается, не приходит в легкое колебательное движение, не вертится и не болтает. Тугая пружина радости стремительно раскручивается в душе, Даша наслаждается чистотой и поэзией строф, и это чудесным образом передается аудитории.
Большой перерыв, целых пятнадцать минут. Не одеваясь, она сбегает по каменной пологой лестнице во дворик, спешит под арку, в буфет, обгоняя шумную студенческую братию. Грея руки о крошечную, с золотым ободком чашечку, Даша вдыхает аромат кофе, согревает и увлажняет все-таки уставшие связки, потом так же, бегом, — в аудиторию. В толстом свитере, в брюках ей не страшны весенние заморозки. Памятник тому, кто для женщин их выдумал, убедил мир, что это красиво, прилично. И спешить в брюках легко, а современная женщина почти всегда спешит. Здесь, у ступенек, ее ждал Андрей… Нет, об этом не надо, сейчас же остановись!..
На семинаре с ходу бросаются в спор Ерофеев и Белкина — Володя с мудреных теоретических высот, Наташа — из недр поэзии, таинственных ее глубин: уловила отголоски ладов у Цветаевой, у Ахматовой, даже у Пастернака (ее послушать, так у Пастернака вообще есть все).
— Здравствуйте, — насмешливо согнулся пополам Ерофеев, разбитые стекла очков воинственно сверкнули на солнце. — Уж и у Пастернака! По-твоему, вся поэзия — бывшие лады…
— Ну, Боков, например, просто писал ладами. А Пастернака ты разве знаешь? — сдержанно поинтересовалась Наташа, и Володя, растерявшись, умолк: поэзии он не знал, тем более — непопулярного у издателей Пастернака.
Наташа победно тряхнула головой, отвернулась, а Ерофеев уставился на нее, как впервые, почему-то встал, да так и стоял, пока его не дернули за руку.
— Сядь, что стоишь? С ней разве можно спорить? Засыплет стихами!
— Да? — машинально отозвался Ерофеев, так же машинально сел и, подпершись длинной худой рукой, стал думать о чем-то хорошем, не сводя с Наташи глаз. Так и не вышел из состояния тихой задумчивости, несмотря на все старания Даши.
А потом было собрание экспедиции, и тут выяснилось черт-те что. Во-первых, колхоз, на землях которого жаждал расположиться университетский лагерь, на письма не отвечал. Молчал — и все. Петро, грубоватый, прошедший через армию закарпатец, держал ответ перед собранием.
— Как так молчат? — испугалась Даша: вдруг председатель не позволит ставить палатки на колхозной земле? Вдруг там, например, заповедник и костры жечь нельзя? А без них невозможно, кормиться-то надо…
Петро виновато оглядел сердитые лица:
— Не знаю, я писал трижды…
— А в ящик опускал? — иронически поинтересовался Ронкин.
— Опускал, — серьезно пробасил Петро, не слишком, впрочем, уверенно.
— Сомнительно… — резюмировал Ронкин и тут же постановил, что напишет собственноручно, заверит письмо в деканате и поставит печать.