— Видите, она из Сибири! — говорила Аленка. — Видите, на ней чулки, и варежки, и валенки. Видите?
Павел смотрел на куклу, и на Аленку, и на Аленкину маму, кивал и повторял:
— Ага, ага… вижу… вижу…
Как она похожа на мать, бог мой, — так же верит, что все готовы разделить с ней ее радость! Эх, жаль, нет у него дочки, открытой, доверчивой, Сашка никогда таким не был… Конечно, он полюбит ее, да что там — он уже ее любит, — вон Юлька как счастлива! Но вот Аленка снова уложила куклу в коробку и сказала вежливо:
— Завяжите, пожалуйста, а то она у меня простудится.
Павел послушно завязал коробку, и они поехали к хорошо знакомому ему дому.
— Здесь, пожалуйста, — сказала Юля за полквартала до дома и, отвечая на изумленный Аленкин взгляд, торопливо добавила: — Нам еще надо зайти в булочную.
Она поблагодарила Павла — печальная, как-то вдруг постаревшая, сразу несчастная. И он почувствовал — сердцем, кожей почувствовал, каково это — идти сейчас к мужу.
— Можно вас на минуточку? — отчаянно крикнул он, и Юля обернулась и подошла к машине, оставив дочку на тротуаре.
— Юлька, родная, у тебя чудесная дочь, и я буду вас очень любить, вот увидишь, — торопливо заговорил Павел. — Юлька, я не могу так больше, не могу, понимаешь? Готовь скорей своего Володю, и давай будем вместе.
— Нет, так нельзя… — начала было Юля, но Павел на дал ей договорить:
— Да-да, понимаю… Я и сам… Я не знаю, как это сделать, не представляю всякие там технические детали, но ведь мы не можем больше в отдельности, должны же мы быть вместе…
Он говорил, торопясь и спотыкаясь на стыках фраз, а Юля кивала, и улыбалась, и молодела, и счастливела на глазах — никогда бы он не поверил, что так бывает, если бы сам не видел сейчас это расцветающее лицо.
— Я пойду, — мягко сказала Юля. — Ты прав: даже ради них, ради наших ребят, — все равно не надо быть врозь, потому что без тебя я каждый день умираю…
Павел посмотрел ей вслед, потом включил зажигание и медленно поехал по мокрой дороге в свой холодный дом. Саша еще не пришел из школы, и хорошо, что не пришел, потому что дома, в кабинете, его ждала бледная Таня с отпечатанным на секретарской машинке письмом.
— Читай, — блеклым голосом сказала она. — Очень интересно… Много грязи, но проглядывает такая фактура…
Павел опустился на стул и прочитал две страницы мелкого текста. Точными, хорошо продуманными фразами (сколько черновиков было исписано?) в письме сообщалось о нем и Юле. Он читал, а Таня ждала. Она сидела совсем тихо. В пепельнице громоздились окурки. Как долго она так просидела — одна, глядя на тоскливое ноябрьское небо, с грязной анонимкой в руках?
Павел откашлялся, с трудом поднял глаза.
— Я уже говорил тебе, Таня, нам надо разойтись.
— Я хочу знать… — начала Таня, но он перебил ее:
— Я не буду говорить о письме — ни отрицать, ни подтверждать того, что написано. Нам надо расстаться, Таня…
8
Тишина. Снег. Сколько его в эту зиму… Тетя Лиза и Юля уже встали: слышно, как гудит газовая колонка, как они негромко переговариваются, как Юлька плещется у старенькой желтоватой раковины. Как это она выскользнула, что он не заметил? У них разные режимы: Павел любит работать по вечерам, допоздна, а она — утром. Садится за их общий столик (по утрам он принадлежит ей), пишет статьи. Пишет она легко, Павел и представить не мог, как она легко пишет: не отрываясь, не мучаясь, вроде бы не подыскивая слова, а все они потом получаются очень точными и при этом — ее, Юлькины. Она заглядывает в какие-то бумаги, листает блокнот, перо скользит по бумаге, и эта легкость, органичность, не вымученность отражаются в ее статьях — они легко читаются, при всей важности поднятых в них вопросов.
Вечерами Юлька забирается на кушетку и, накрыв ноги пледом, правит бедную его монографию. Ух, какой жесткий она редактор, кто бы подумал… Безжалостно сокращая, выбрасывая цитаты, уничтожая повторы — через пятнадцать, двадцать страниц, — она высвечивает, очищает от шелухи главное, основное, ради чего стоило писать книгу. Рукопись на глазах превращается в нечто важное, лаконичное и, как ни странно, тоже свое. Что-то, значит, Павел все-таки сделал, количество само перешло в качество, только нужен был чужой глаз, добрая, опытная рука. Ай да жену он себе приобрел!..
Павел украдкой поглядывает на Юлю. Нахмурив брови, она разделывается с его работой. Хочется бросить ручку, отодвинуть с грохотом стул, встать из-за стола, целовать Юльку, но она работает — и тревожить ее нельзя. Павел вздыхает, снова поворачивается спиной. Теперь он может это себе позволить, он не думает о ней неотвязно, как прежде: Юлька рядом, значит, можно жить дальше.
— Припиши что-нибудь, — просит Юля. Это она уже отложила рукопись и пишет письмо Аленке.
Павел встает, подходит к Юле, обнимает, дописывает несколько ласковых слов.
Бедная Аленка, бедная девочка. Она совсем не была ни к чему готова. Мама собрала чемодан и ушла. Может, уехала в командировку? Но почему она оставила папе письмо? Почему плакали и папа и бабушка? И почему папа не пошел на работу, а когда Аленка вернулась из школы, он все лежал, укрытый с головой на диване, а от бабушки пахло ее сердечными каплями? Потом пришла мама, прижала Аленку к себе и тут же прошла к папе. И они все говорили, говорили, и вдруг папа стал ужасно кричать и ругаться, а мама заплакала, но даже бабушка не стала ее утешать…
Все это Юля рассказывала Павлу, возвращаясь в свой новый дом, — разбитая, уничтоженная, осуждаемая всеми, даже собственной матерью. И он страдал вместе с ней, вместе с ней ужасался Володиной жестокости (как он мог рассказать все Аленке!), вместе с ней решил отправить Аленку с бабушкой к Юлиной тетке, в далекий сибирский город, подальше от разбитого вдребезги.
— Я изуродовала ей первый класс, — сказала Юля, вернувшись с вокзала. — Ты бы видел, как она держала нас обоих за руки, не отпускала…
— Ну, первый класс — не девятый, — начал было Павел и тут же осекся: Юля тихо плакала, глотая горькие слезы. — Юлька, родная! — Павел бросился к ней, стал греть ее покрасневшие, озябшие руки. — Ты только не бойся, ты не раскаивайся, вот увидишь, Юленька, это пройдет…
Он говорил, а она сидела совсем застывшая и молча кивала. И так же молча легла спать, отвернулась к стене и не ответила на его робкое прикосновение.
На другой день Павел притащил хризантемы и торт и даже билеты в какой-то театр — Юлька до смешного любила это старомодное зрелище, — и она немного оттаяла. Но все равно она маялась без своей Аленки, и Павел смутно негодовал: в конце концов он, может, вообще потерял сына, а ее дочь они заберут, вот только устроятся. Как они устроятся, Павел не очень-то представлял: Юля почему-то все оставила мужу, явилась в затрапезном платьице: «Ты прав, Павка, нельзя было брать от него подарков». Павел даже растерялся: зачем же понимать так буквально? Он не посмел сказать этого Юле, но с трудом подавил в себе раздражение. А Володя ее молодец! Рыдать — рыдал, а на заявлении в суд, в котором Юля в трех точных фразах обрисовала ситуацию, приписал: «Имущественных претензий к ответчику не имею». Юля недоумевала, подписывая: «Зачем это? Ничего мне не надо, это же ясно…» Как — не надо? Как же они будут жить? Спрашивать было нельзя, спрашивать было стыдно. Он и не спрашивал. Он просто думал.
Потом по просьбе экс-мужа Юля ходила к нему на работу, рассказывала в кадрах, какой он хороший, чтобы ему «не повредить», потом звонила давней подруге, просила с кем-нибудь познакомить ее страдальца. «Надо, чтобы всем было как можно легче», — сказала она. Тоже мне, Иисус Христос в юбке! Пока что легче одному ее Вовочке. Павлу, например, не легче, ему просто невыносимо!
Он и представить не мог, что Татьяна так разъярится, хотя видел генеральную репетицию ее ярости этой весной. Он уже выдержал целую серию безобразных сцен, выслушал такие слова и угрозы, какие Юле и во сне не снились, принял массу условий, выплатил какие-то астрономические долги, о которых и понятия не имел, а все равно ходил в подлецах.