Даша прикрыла глаза, чтобы не мешал серый фильм, в котором все, до деталей, было неправдой, и увидела Каунас, как мираж в темном зале, — старинный, с настроением, город, в котором они со Светой прожили как-то неделю.
Ирена прислала короткое письмо (всегда писала короткие письма, боялась наделать в русском ошибок), звала посмотреть новую картинную галерею: «У нас теперь свой Гоген, Рубенс, Грез. Приезжайте, и вы увидите. Мы третьи теперь по картинам — после Москвы, Ленинграда». Они приехали и увидели.
Старый литовец, всю жизнь проживший на чужой, не литовской земле, подарил городу, в котором родился, картинную галерею. Старый литовец был адвокатом и понимал, что делает. Он не стал писать завещания, зная наверное, что оно будет опротестовано, он отдал коллекцию сам, при жизни. Сияющая Ирена — соломенные волосы почти до пояса — уверяла, что на коллекцию покушался Вильнюс, столица, но литовец стоял на своем: «Только Каунасу!»— и вот смотрите, какие у нас картины!
Даша и Света скрывали улыбки. Ох уж давнее это соперничество: Москва — Ленинград, Вильнюс — Каунас; Ирена в Каунас свой влюблена. Когда учились, таскала сюда весь курс, все слушали игру старинных колоколов, смотрели соборы, сидели в крошечных, на три-четыре столика, в коже и дереве, кафе. А уж Даша со Светой вообще облазили всю Литву, возглавляемые неутомимой, высокой — да еще на каблучищах — Иреной с ее блестящими гладкими волосами, от которых в Москве не могли оторвать взгляд мужчины.
Ирена открыла им настоящего, не рекламного Чюрлениса, трагически зыбкого, так до конца и не понятого, Ускользающего от определений, как ускользают от нас его полотна, обреченные на исчезновение. Трудно пришлось Чюрленису в недолгой жизни! Никто не заметил неярких, туманных, каких-то невнятных картин художника на первой национальной выставке. «Видишь, как плохо быть молодым и новым, — писал он брату. — Почему люди не смотрят по-настоящему, почему не напрягают своего духа? А таланты рождаются и умирают в безвестности…» Не оценила Чюрлениса его родина, его Литва, не поняла и не приняла ни живописи его, ни музыки: слишком обогнал он время. Зато теперь они с нами — эти холсты, написанные нестойкими минеральными красками, хрупкая эта музыка, ни к кому из композиторов даже не приближающаяся…
На четвертом курсе, заработав вполне прилично на стройке, все трое съездили в Друскининкай, влажный зеленый город, где жил художник, куда больным, затравленным, надорвавшимся приехал он умирать. В тихом дворике, полном неярких цветов, они слушали его сонаты — люди сидели на лавочках, пианист играл в доме, окно во всю стену было из рамы вынуто. Потом ушли к Неману, стояли на берегу, молча смотрели на его широкую гладь. На другой день поехали отдыхать к морю, лежали, укрывшись от балтийского ветра, в белых дюнах пронзительно-голубой Ниды…
И вот снова Каунас, галерея. Ай да адвокат, мощный старик! Ничего себе подарок: Рафаэль и Рембрандт, Айвазовский, Моне и Сезанн. Может, он сошел с ума? Ведь он же коллекционер! Как он мог со всем этим расстаться? С этой теплой коричневой египтянкой, с таким вот морем — белая пена, сплошь пена, ничего больше, — с красным, единой огненной краской, закатом на Куршской косе… Так и не сумел, значит, забыть — что мы, в самом деле, знаем о вечной, лютой разлуке с родной землей? — отдал городу все, что у него было.
Они смотрели, не могли насмотреться, споря и соглашаясь друг с другом. Потом спустились в кафе, на первый этаж галереи. Пахло жареным кофе, чуть слышно играла музыка, разделенные барьерами, завешанные макраме столики казались одинокими островками. Усталые и притихшие, они приходили в себя после потрясения красотой.
Почему Даша вспомнила об этом сейчас? Она открыла глаза. На экране по-прежнему кипели картонные страсти: мощный конфликт между отсталым директором и парторгом-новатором развивался крещендо. Она покосилась на Валерия — серьезно и спокойно он смотрел на экран.
Как все-таки странно: философ и путешественник, объездивший мир, встретился с женщиной, за которой намерен вроде ухаживать, и полчаса ныл по поводу слякоти и обоев. И ведь не один Валерий такой! Ну отчего мужчины стали так безнадежно неинтересны? Роются в мелочах, обидах и неудачах, о которых и думать противно, а уж говорить — тем более. Отчего завкафедрой так уныл и ничтожен, так велеречив и так скучно читает, что студенты толпами бегут с его лекций, презрев неизбежное наказание? Как получилось, что женщины и работают, и любят, и дружат по-настоящему — раньше сказали бы «по-мужски», но теперь мужчины, кажется, и не дружат, — почему им все интересно, а мужикам — только драгоценные их машины да телевизор с футболом-хоккеем? Неужели это действительно важно, чтобы «наши» забили «ненашим»? Что это значит, когда спортсменам дают ордена, такие же, как фронтовикам, насмерть стоявшим под Москвой, или шахтерам за их опасный труд? Почему «усталые, но счастливые», как напишут потом репортеры, эти мальчики сообщают без тени смущения, что защищали ни больше ни меньше чем честь страны? Разве в этом она, честь, а не в том, как живут в стране люди?
Даша шла на свидание как на праздник (а свидание разве не праздник?) и получила пощечину: давление, очереди, порошки… Как не боится Валерий быть таким скучным? Это что, веками, генетически въевшаяся самоуверенность, ощущение себя извечным хозяином положения? Все давно изменилось, а они едут по старым рельсам, которые никуда уже не ведут…
А вдруг это нормально? Вдруг так и должно быть, а она просто ничего не понимает? Или именно ей катастрофически не везет?
Неожиданно защипало в носу. Не хватало еще разреветься, с ума сойти! «Он тебе никто, ясно? — сказала себе Даша. — И неча реветь, истеричка! Да это же просто смешно!» Она представила, как расскажет о встрече Светлане, фыркнула в самом неподходящем месте — «скорая» с горестным воем увозила от героя жену, а может, любимую, — коснулась руки Валерия.
— Я пошла, — шепотом сказала она. — Эта штука, конечно, сильнее, чем «Фауст» Гёте, но мне она не по силам…
И, не дожидаясь ответа, — Валерий просто онемел от Дашиной невоспитанности, — пригнувшись, чтоб не мешать, она пошла к запасному выходу. Уж настолько-то человек свободен: встать и уйти с унылого зрелища? Да еще когда человек дохнет с голоду? На нервной почве, что ли, Даша страшно так захотела есть или потому, что время давно обеденное?
Красная надпись «выход» горела в чернильной мгле как желанный костер в ночи. Костер обещал жареное мясо, сулил свет и тепло, а там, позади, оставались дикость, холодная ночь и чужой человек, враждебного племени.
6
Валерий догнал на улице.
— Даша, в чем дело? — с достоинством осведомился он. — Разве так можно? Фильм, конечно, не люкс, но надо же досмотреть, раз пришли. Куда вы летите?
Даша развернулась на полном бегу, поскользнулась в высоких сапожках. «Мы одной крови, ты и я…» А это другая кровь.
— Я лечу ужинать, — сказала она, беспомощно ненавидя, чувствуя себя смешной и нелепой, — вон в то кафе!
— Да, но почему? — оскорбился Валерий. — Я сам собирался вас пригласить, но тут какая-то забегаловка…
— Ну и что? Я есть хочу! — Понимала, что груба, неприлична, только ничего не могла с собой сделать.
Она смотрела на него со стыдом и гневом: вырядилась, как дура, надушилась, накрасилась, а он — порошки! «Дикая женщина, но ведь красавица!»— ахнул про себя Валерий. Нет, такую он не упустит! Хоть бы Женька, тюфяк, намекнул: дескать, с характером. Он-то думал, все у него в руках — «поглядим, что там за Даша», — а она вот-вот удерет. Плевать ей на его кандидатскую, выезды, неженатость, на все его плюсы — уж он-то знает им цену! Нет, надо срочно спасать положение.
— Дашенька, да вы что? — снисходительно хохотнув, Валерий придержал Дашу за локоть. — Ну хотите, пошли сюда, хотя лучше в «Нарву», тут совсем близко.
— Не надо в «Нарву», — хмуро буркнула Даша: так хотелось от него отвязаться! — и шагнула, не оглядываясь, вниз, в погребок.