Потом они едут в автобусе через всю Москву, потом в метро до вокзала, потом электричкой к себе в поселок.
Тетя Лиза встречает Юлю объятиями и поцелуями, поит и кормит, а Павел торжественно преподносит серебристое платье. Юля бережно берет его на руки, задумчиво улыбается, потом командует:
— Выйди и жди…
Павел выходит в большую комнату и ждет. В углу уже стоит елка, на ней старые довоенные лампочки. Теперь таких нет: каждая лампочка — игрушка, ни одна не повторяется. Настоящие игрушки ждут Юлю: она говорила, что любит наряжать елку. Павел щелкает выключателем. Комната озаряется призрачным светом. Таинственно мерцают зеленые цветы, покачиваются синие белки и зайцы, выглядывает из-за ветвей розовый медведь. И в этом мерцающем свете появляется высокая тонкая женщина в таком же мерцающем платье. Глаза у женщины темные, большие и строгие, лицо поднято; губы чуть улыбаются. Юлька… Павел подходит к ней, но она мягко отстраняется, и он отступает. Он вдруг понимает рыдания ее мужа. Такая жена… Стоит вот так рядом, улыбается, держит бокал с шампанским… Неужели это она только что бежала в шапке-ушанке по снежному полю?
— Юлька, снимай, — просит Павел. — Так нельзя! Снимай и влезай в свои брючки, а то я за себя не ручаюсь!
Юля подходит к Павлу, чуть касается губами его губ, молча уходит переодеваться. Не пойдет он ни на какой вечер, черта лысого, решает Павел. И главное — завтра, когда он так соскучился! Но ночью, утолив тоску о Юле, Павел, совсем немного забегая вперед, все-таки рассказывает о том, как отказался от новогоднего вечера, с концертом, столиками и джазом, и Юля тихо смеется, чмокает его в ухо и говорит, нежно и снисходительно:
— Иди, иди… У нас тоже будет вечер, и я тоже тебя не возьму. А то мои мальчишки совсем перестали за мной ухаживать. Показывать мужа коллегам — один из семи смертных грехов.
Павел тоже смеется, немного смущенно: и как это она все всегда понимает? Ему и вправду хочется пойти, ему просто нужно пойти — пусть видят, что все у него в порядке… Он улыбается в темноте, сладко вздыхает, трется носом о Юлькину шею: «Чудо ты мое расчудесное!» И всю ночь Павел чувствует ее рядом — как же он без нее продержался так долго, никуда он больше ее не пустит! — а утром надевает новый костюм и едет в город. Сегодня у него на работе праздничный вечер.
10
— Двадцатого приезжают Нина с Толей. Из Ленинграда. Надеюсь, ты понимаешь: о твоих фокусах я им не писала. Поживи уж с недельку дома, попритворяйся мужем… Отпросись у своей благородной мадам, она разрешит…
Таня сидит, закинув ногу на ногу, и курит. Новый розовый свитер плотно облегает стройную еще фигуру, коричневые брюки чуть прикрывают каблук. Юлька не умеет так себя подавать.
— Ты же можешь сказать, что я в командировке… — слабо сопротивляется Павел.
— Да? — Таня иронически поднимает бровь. — А потом Толя встретит тебя на улице? Или увидит твой великолепный «датсун»?
Таня, как всегда, все предусмотрела заранее. Его слабые возражения разбиваются в прах: может он, в самом деле, пощадить ее гордость? Нина — старая университетская подруга, сто лет не виделись… Она же ходила с ним на прием, лицедействовала…
— Я подумаю… — прячет глаза Павел.
Он хочет спросить, где будет спать, отдадут ли ему на эту неделю его кабинет, но, спохватившись, останавливает себя: такой вопрос означает согласие, а он еще ничего не решил.
Последнее время он что-то не понимает Юлю. Он, конечно, сказал про зава — как он мог не сказать? — в конце января его сделали «и. о.», сразу после успешного обсуждения рукописи в секторе. На ученый совет — в начале марта — он придет уже в новом качестве. Завотделом внешних сношений представил монографию в пятнадцать авторских листов, каково, а? И критиковать работу руководителя отдела не очень-то принято, да еще отдела, от которого все зависят. Жизнь, как тогда, после института, опять рванулась вперед, ритм работы в новом отделе был бешеный — звонки, бумаги, приглашения, просьбы, планы секторов, сводные планы отделов, контакты с президиумом… Павел вникал в свое новое хозяйство, ему было некогда, но Сережка хамски на него наорал, и пришлось сказать Юле, даже не сказать, пробормотать как-то вечером, что разводиться в ближайшие полгода никак, ну никак невозможно: видишь, как все нашло — одно на другое, а вот когда его сделают завом, когда он утвердится, тогда будет можно.
Юля сморщилась, тряхнула волосами и сказала, что заключение в монографии надо переделать, — нельзя, чтоб оно повторяло введение. Он растерялся: она что же, вообще не хочет говорить о будущем? Ну и не надо, так даже легче, хотя это странно и немного тревожно. И на Новый год, там, у Сергея, было тоже странно. Юля была очень красивой в этом своем серебристом миди, и Павел, выпив, растрогался, встал и провозгласил тост за любовь. Все, конечно, его поддержали, она взглянула на него, покраснела — прямо алым стало лицо — и опустила голову. А Натка вдруг потянулась к ней через стол и крепко сжала ее руку:
— Юля, милая, все образуется, вот увидите…
Что образуется? О чем она? Почему так говорит с его Юлькой, будто та попала в беду?.. Он же ее не бросает? Нет! И не изменяет. И любит. Какой все же непонятный народ эти женщины! Ну отчего Юлька так изменилась? Он рвется к ней с прежней силой, а она как замороженная — молчит и молчит, уезжает к старым институтским подругам, не читает, как прежде, Аленкины письма, не называет Павкой. Иногда Павлу кажется, что даже в постели он уже ей не мил.
Как об этом сказать? Сказать невозможно, предъявить реально нельзя ничего, но Павел подолгу обо всем этом думает, и на душе у него смутно. Что-то уходит, уходит от них обоих. Он старается это «что-то» поймать, удержать, но старается он один. Юля не помогает, она вообще от всего отстранилась. Даже положительный отзыв сектора — самого Валентина! — ее не обрадовал, а ведь она столько вложила в его монографию!..
Однажды, накануне Аленкиного дня рождения, когда Павел ввалился домой очень гордый собой — объездил пол-Москвы и нашел-таки какой-то диковинный прибор для резьбы по дереву, — Юля неожиданно расплакалась. Она плакала, спрятав лицо в ладони, и он не мог оторвать ее прижатых к лицу рук.
— Что с тобой, что? — повторял он, совсем потерявшись. — Скажи — что? Ты соскучилась по дочке, да?
Юля кивала, всхлипывала, и вдруг сквозь эти всхлипывания, эти тихие слезы Павел услышал такое странное, неожиданное, непонятное:
— Ведь это любовь, любовь… Разве с ней можно так обращаться?
Как обращаться? О чем она? А что он такое делает? Ну да, он не может пока ничего менять. Но ведь он изложил ей все аргументы, и она вроде бы поняла. И ведь это будет, будет! Утвердят на совете монографию — теперь уже совсем скоро, — сделают его завом, он покажет себя в новой должности, и все. Он даже бюллетень по обмену как-то раз притащил: «Надо подыскивать что-то заранее, Юль, чтоб сразу обменять квартиру на большую. Прости меня, но не могу же я без своего кабинета…» Он хотел вместе с ней все обсудить, а она даже не раскрыла желтоватый журнальчик, не взглянула ни на один из вариантов, а ведь были там и заманчивые… Ничего она не хочет, ничего! А теперь вот слезы — он-то думал, она обрадуется!
Павел теребил Юльку, требовал объяснить, сердился, но она все плакала и не отрывала рук от лица. И тогда он обнял ее, единственную свою женщину, попытался просунуть сквозь стиснутые руки носовой платок, а потом, осененный внезапной мыслью, бросился из дому.
Он почти бежал к санаторию. Только бы не был закрыт санаторный ларек! Они покупали в нем мыло и пасту, и всегда Юлька смотрела на белую маленькую коробочку с французскими духами. Надо было давно купить их, сразу же, после первой зарплаты! А он отложил деньги себе на ботинки. Почему, ну почему Татьяне всегда было нужно все, а Юльке — никогда ничего! Как-то так она себя повела, а он ей поддался. Но ведь это не может быть правдой, ведь она привыкла к другому!