Оцепенело, опустошенно смотрит Даша в окно. Там, за окном, буйствует лето, все цветет и благоухает. Природа новой надеждой (обманной, мы знаем!) входит нам в сердце. Знаем, но все равно поддаемся. А юные подпадают под ее чары впервые, для них-то, если по-настоящему, и предназначен чудесный обман. И в этом новом, остром ощущении жизни, в домике у Волги — ее Галя. Будут трещать дрова в лечи, запахнет душистой смолой и сухим деревом, тепло разольется по телу, будет густеть голубой, сиреневый, фиолетовый воздух, тревога войдет в юную кровь… А рядом — какой-то Нафт.
— Галя, — со стоном, — я тебя не пущу!
— Тогда я вообще уйду из дому! — вскакивает с кресла Галя.
— Да уходи, уходи! — отчаянно кричит Даша. — Убирайся к чертовой матери! Что ты мне с утра до ночи этим грозишь? Тебе и то, и другое, и походы, и рюкзак, и спальник, а ты?..
Даша задыхается от бессильного отчаяния: все равно ведь уйдет!
— Дрянь ты такая, дрянь! Я работаю, как зверь, у меня книга в издательстве…
— Твоя книга, подумаешь, — кривит губы Галя, знакомая Вадимова усмешка мелькает в серых, как у Даши, глазах. — Носишься с ней, как… уж не знаю, как с чем… — удержалась, слава богу, не выругалась, — Твоя книга, которую никто не берет…
Такая тишина настает сразу в доме, такая неподвижность в уничтоженной Даше. На Галю смотрят пустые глаза.
— Да, не берут, — хрипло говорит Даша. — Ты права, доченька.
Она тяжело встает и выходит из комнаты. Галя сидит, испуганно вжавшись в кресло. Что она наделала? Как вылетели у нее эти слова? Мама ей рассказывала, с ней делилась… Мамуля, прости! Но нет сил пойти следом, удерживает какая-то глупая гордость и, наверное, страх.
Галю отговаривали мать со Светой, ее умоляла бабушка, ей звонил Андрей: "Хочешь к нам, в Среднюю Азию? Увидишь, как у нас интересно, уж поинтересней, чем в Старице! Мы тебе покажем мечеть, хочешь?" А потом Гале купили продукты и дали денег, она закинула за плечи рюкзак и ушла.
За два дня до похода Даша говорила с Нафтом. Он пришел не один, а с девушкой, с той самой Людой, о которой рассказывал зимой Максим.
— Моя невеста, — торжественно представил Нафт вполне симпатичную Люду, и у Даши отлегло от сердца.
— Людочка, так я вас прошу, — весь вечер повторяла Даша.
— Не волнуйтесь, Дарья Сергеевна, никто там не собирается пьянствовать, — горячо уверяла ее черноглазая бойкая Люда, и Нафт согласно кивал в подтверждение этих слов. — Мы идем уточнять карты, а Галя хорошо рисует. Мы ее, может, вниз-то и не возьмем.
— Как не возьмете? — вскинулась Галя.
— Посмотрим, посмотрим, — успокоил ее Нафт.
— Ну ведь надо же уточнить карты? — спросила у Даши Люда, и Даша сказала, что надо, да, хотя совершенно не понимала зачем.
И вот Галя ушла, и побежденная Даша осталась одна. Все, что могла, она сделала, все — тщетно. Галя ушла, настала передышка в борьбе. Надо теперь отдышаться, прийти в себя, заняться делами — экспедицией, в основном. И попробовать не волноваться о Гале.
Как устала Даша от роли матери! Плохо, безусловно плохо дается ей эта роль. Почему другие могут сказать дочери: "Не пойдешь!" — а она нет? То есть может, конечно, но Галя пойдет все равно. Почему не смеет она запретить, а просить бесполезно? Кажется, это и называется — упустить ребенка. Но когда она упустила Галю? Ведь еще зимой были так дружны! Что-то произошло, наверно, в переходном возрасте, чего Даша не поняла, не заметила: тогда как раз разводилась, ничего вокруг не видела. Это Дашу тогда вытаскивали — мама, Света, та же маленькая бедная Галка, всем было не до Гали, а в ней что-то происходило, копилось, она видела мать слабой, обиженной. Теперь прорвалось — в ее шестнадцать. В жизни ничто не происходит бесследно, детские травмы — особенно…
Ладно. Не казнись. Успокойся. Конечно, после развода надо было сразу стать сильной, но ты же человек, не машина, ты не смогла. А теперь — не казнись. Старицы… Ничего страшного… В конце концов, ей скоро семнадцать. В свои семнадцать Даша уехала из волжского городка поступать в МГУ, все сдала на пятерки, добилась в общежитии места: "У меня же приняли заявление, а там написано — с общежитием!" Декан посмотрел, улыбаясь, на возмущенную девочку с косичками — списков же еще не вывесили, только-только сдала последний экзамен, правда, все на пятерки, а "среднего балла", к счастью, еще не придумали, — посмотрел и дал этой девочке общежитие: такая прекрасная, юная вера в справедливость жила в ней, так все логично, как в учебнике, у нее выходило…
Может, и у Гали, в ее шестнадцать, все обойдется? Научилась же Даша жить на стипендию, писала домой беззаботные письма: "Денег полно, не вздумайте присылать…" — а сама подрабатывала у какой-то психологини, готовящей диссертацию, — надевала черный халат, тонкие резиновые перчатки и обтачивала на станке детали. Гудел, подрагивая, списанный с завода станок, визжала, отлетая, синяя стружка, с тихим шорохом ползла таинственная широкая лента, выматываясь, как удав, толстыми кольцами из диковинного, прикрепленного к станку прибора — регистратора Дашиных непостоянных эмоций. За работу психологиня платила двести пятьдесят тогдашних рублей в месяц — отличную добавку к стипендии.
В великий день Дашиной зарплаты они со Светой, небрежно голосуя, останавливали такси и ехали со Стромынки в кафе "Прага". К Новому году на антресолях у стеночки там ставили настоящую елку и зажигали лампочки. Разморенные уютом, Даша со Светой смотрели на лампочки (нарочно садились напротив), мечтали о любви, болтали о лекциях и мальчишках, а однажды официантка положила Свете записку: "Во-о-н с того столика…" — как они хохотали! Лекции в тот денежный день, естественно, пропускались, а когда Свету (на нее пал указующий перст судьбы) сняли за эти самые пропуски со стипендии, то они разносили почту по маленьким деревянным домикам в Сокольниках.
А как весело жили они на Стромынке! Ленгоры — для старшекурсников, младшим курсам — Стромынка. В их комнате было пятеро. Джилин из Синцзяня варила по субботам китайский суп, ворчала на легкомысленных русских девчонок: "Сами зачем не варите? Зачем целый час стоите в столовой? Зачем время тратите?" Девчонки кивали — "угу, угу", налегали на суп, Джилин, вздыхая, укоризненно покачивала головой — гладкие черные волосы блестели под ярким светом электрическом лампочки, — потом кто-нибудь бежал на кухню мыть кастрюлю, остальные слушали нескончаемые рассказы Джилин о ее деревне и матери, братьях и сестрах, о том, как вернется она домой, научит крестьян хозяйствовать — чтобы никогда больше не было в их деревне голода, никогда — разрухи…
Вечерами народ разбегался на свидания, на лестничные площадки, к окнам — мальчишки занимали места заранее.
Влюбленные сидели на подоконниках, часами выясняя всегда сложные, страшно запутанные отношения, сидели на всех пяти этажах, на всех лестницах, — их было много.
Только Джилин никуда не ходила, потому что не смела тратить время на пустяки. Молча укладывала в высокую стопку книги и тащила в конец коридора, где за длинным столом вечерами занимались китайцы. Они потребовали поставить на всех этажах эти столы, чтобы учиться, когда закрывается читальный зал, а в комнатах гаснет свет: на изучение русского иностранцам давался только один год.
В деканате не знали, как быть, — медики возражали, — но землячество надавило на деканат, посольство поддержало своих студентов, и университетские власти сдались: столы поставили, заниматься по ночам разрешили. Только тетю Глашу, комендантшу, не смутили решения и высокие авторитеты: в час ночи всех изгоняла.
— Спать, спать, полуночники, — ворчала она и без разговоров гасила свет. — Ишь глаза закрываются, марш по комнатам!
Спасла тогда тетя Глаша многих — от переутомления, от неврозов. Но все равно учились китайцы истово. А потом вернулись домой и почти все там пропали: началась "культурная революция"…