— Да ладно тебе, — утешает Даша. — Зато Женю знаешь как уважают филологи? И мальчишки твои здоровы, учатся, тебе помогают, не то что Галка.
— Да, мужики мои ничего…
Даша со Светой дружат всю жизнь. И это она, Света, спасла Дашу, когда ушел Вадим.
О том времени даже подумать страшно, и Галя не думает. Но что-то в ней навсегда, испуганно помнит серые пустые дни, тишину ставшей вдруг большой квартиры, неподвижную, чужую маму с широко раскрытыми, невидящими глазами.
Как ждала тогда Свету Галя, как кидалась навстречу звонку — его ставил еще отец, и было странно, что звонок — вот он, звенит, а где ж отец-то? Света вырывалась из школы, бросала все (впрочем, Женя был в те годы другим, оставался охотно с детьми), допоздна сидела у Даши, тормошила ее, чего-то требовала, заставляла есть: «Знаешь ведь, что с работы. Накрывай на стол, живо! Птица, ложки тащи!» И Галя стремглав летела в кухню и, радостно подмигивая бабушке, хватала ложки и хлеб: она знала — сейчас мама что-нибудь съест.
Иногда вместе со Светой приходил Женя. Он громко шутил, даже смеялся, ходил по комнате большими решительными шагами, что-то рассказывал, потом умолкал на полуслове, растерянно смотрел на низко склоненные головы — каштановую Даши и русую Светы, рявкал свирепо: «Галина, собирайся!»— и увозил Галю к себе, в крохотную квартирку, захваченную в полную собственность близнецами — Виталькой и Димкой.
Вчетвером они едва помещались в чистой голубой кухоньке. Женя, обжигая пальцы и смешно хватаясь за ухо, азартно жарил на большой сковороде яичницу — подпрыгивали, лопались аппетитные пузыри, — резал толстыми ломтями серый душистый хлеб, мазал его маслом, поил всю ораву чаем. Димка с Виталькой шумно хлебали из огромных блюдец, толкали друг друга ногами под шатким столиком, веселились и ссорились, и у Гали что-то разжималось внутри, что-то ее отпускало, горько и медленно…
Потом под присмотром Жени — раз и навсегда запретил он называть себя «дядей», заявив, что молод и хорош собой, а он и вправду собой был хорош, хотя не так уж и молод, — Галя мыла посуду, а мальчишки отчаянно спорили, кому вытирать вилки. Женя разрешал спор двумя справедливыми подзатыльниками, сурово усаживал всех за уроки и валился на диван читать французские книжки. Галя — она была уже в четвертом классе — тихонько подсказывала близнецам, Женя поражался ее коварству, грозил всем страшными карами, Димка с Виталькой изгонялись в соседнюю комнату, гостье наспех бормоталась невразумительная нотация: хозяин спешил возвратиться к книгам.
Как ей было тепло в этом доме! Тепло и грустно. Она все понимала, честное слово, все, кроме одного, главного: как же ее-то бросили? Вот Женя жарит яичницу (и отец жарил), вот, хмурясь, листает Димкин, весь в двойках, дневник (и отец листал, так же хмурясь, хотя у Гали двоек было поменьше) и вдруг уходит в ночь, в темноту, исчезает навеки. Галя смотрела на Женю с гневом и ужасом, он поднимал голову, виновато моргал: «Пошли к телику, а? По четвертой, говорят, интересное…»
Он позволял ей допоздна глазеть в телевизор, сам укладывал на диване спать и совал под подушку конфету («Смотри Дарье не проболтайся, убьет!»— как будто матери было не все равно), а утром провожал в школу. Он делал для Гали все, только не разрешал звонить домой, маме, и Галя знала — это потому, что мама сейчас плачет, а Света ее утешает.
Шли и шли бесконечные дни, складываясь в тоскливые недели и месяцы, а мать все сидела и ничего не делала, болела и не могла поправиться, и даже бабушка, наконец, испугалась. А Света — нет. Она сражалась за Дашу, как когда-то за мужа с его измученным студенческими столовками больным желудком, как за своих близнецов, когда они маялись бесконечными насморками и катарами. Она привозила смесь собственного приготовления и следила, чтоб Даша ела — какао и мед, жир и сахар — втолкнуть в себя столовую ложку этого адского зелья и запить почему-то холодной водой. Она велела Гале не валять дурака и учиться, подтянула по напрочь запущенному английскому. Она встретилась с Вадимом и сказала, чтоб он сгинул, не смел звонить, и он сгинул, перестал звонить, и Даше сразу стало легче.
А весной, когда почернел, съежился и стал колким снег и солнце холодно встало в бездонном небе, Света ввалилась однажды в дом рано утром, гордо потрясая коричневым хилым пакетиком:
— Хна, Дарья, иранская! Еле достала.
Она отправила Дашу в ванную мыть голову — Даша вяло сопротивлялась, — крикнула вслед, чтобы дали зубную щетку, и Галя с восторгом отдала свою, приготовила зеленую, вкусно пахнущую кашицу и намазала кашицей волосы, Дашины и свои. Полдня проходили они, закутав головы, как татарки.
— Правда татарки, — засмеялась Даша, посмотрев на себя в зеркало.
Галя замерла, услышав этот забытый смех, засуетилась, забегала между ванной и сервантом с бельем, подавая халаты и полотенца, пока Света мыла Даше голову.
— Ой, мамочка, какая ты стала красивая!
Даша нерешительно улыбнулась, провела рукой по влажным коричневым волосам.
— Красивая… Опять не седая, на том спасибо…
Она снова взглянула в зеркало — робко и удивленно, будто долго спала, а теперь проснулась, и вдруг сказала, что Света ее уморила и что она хочет есть. Последний раз Даша хотела есть год назад.
Летом они поехали в Прибалтику, к университетской своей Ирене. Галю оставили бабушке, близнецов бросили Женьке, хотя он пытался сопротивляться.
— Ничего, потерпишь, у тебя в конце концов отпуск — тридцать шесть дней, успеешь наплаваться! — крикнула Света, и он от неожиданности смирился.
Они вернулись загорелые и спокойные, переполненные балтийской здоровой свежестью, красивые особой, омытой морем бронзовой красотой. Даша прижала Галю к себе, сказала виновато и молодо:
— На будущий год поедем, доченька, вместе. Удивительная красота — дюны…
Галя закрыла глаза, вдыхая мамин родной запах, и жизнь началась снова.
— Слушай, Дань, что у тебя с Новым годом?
Даша смеется:
— У меня — вы. А у вас?
— А у нас — ты. Но не только…
Света делает паузу, но Даша молчит: знает, Света долго не выдержит.
— Что молчишь-то? — кричит Света в трубку: школа приучила говорить громко.
— А я жду, слушаю.
— Так вот. У Женьки, в светском их заведении, объявился такой мужик. Философ, представь себе, мудрено как-то связан с литературой, ну, это неважно. Женька говорит, очень даже ничего: не урод, не дурак, не сволочь.
— Слушай, это вдохновляет: при таких достоинствах — и не сволочь! А как насчет интеллекта? У мужиков нынче с ним слабовато…
— Погоди ты со своим интеллектом, я ж говорю — философ, там разберешься! И вообще усвой — для интеллекта существуют подруги, мужики совсем для другого, пойми наконец! Главное, не женат, разведен, детей даже нет, алиментов не платит.
— Детей, говоришь, нет? Это подозрительно, — развлекается Даша. — А кой ему годик?
— За пятьдесят, Даша, за пятьдесят, только совсем немного.
Даша вздыхает разочарованно. В ее теперешней жизни бывают разные встречи. Мужики до пятидесяти — куда ни шло, потом совсем плохо: ворчат и ноют, всем они недовольны, какие-то полинявшие и унылые, что-то там им недодали, чем-то обидели, ничего они не хотят и никуда их не вытащишь.
— Пора освободиться, в конце концов! — бушует тем временем Света: чувствует молчаливое Дашино сопротивление. — Нет, ты чокнутая! То страдала, что ушел твой болван Вадька, от попранной любви страдала, то маялась гордостью, теперь никто, видите ли, ей не нужен! А все из-за него, из-за Вадьки! Ну его ко всем чертям, Дарья! Его нет больше, понимаешь, нет. Он умер…
— Не надо, — тихо просит Даша. — Пускай живет.
— Пусть, — великодушно соглашается Света. — Только и ты живи тоже. Значит, так: Валерия этого на Новый год зовем, ты не выпендриваешься, никто ни к чему тебя не призывает, никто ни за кого не сватает, но Валерия, учти, зовем все-таки для тебя.
— А что, мы так и будем всю ночь вчетвером? — пугается Даша.