Литмир - Электронная Библиотека

Она болела нестерпимо долго — было какое-то затяжное воспаление легких, — и он маялся, снова и снова набирая номер телефона, потом уехала в санаторий — так странно, какой еще санаторий в мае? — и в редакции отказались сказать куда; и вообще Костя, например, разговаривал с Павлом ужасно грубо. А тут как раз начался нескончаемый кошмар перевода Сашки в спецшколу и визитов к нужным знакомым. Мысль о том, что сын может остаться без высшего образования, если перевод этот сорвется, заслонила все остальное.

Он уже жил на прежней квартире, но не с женой, нет, он жил отдельно, настороженно охраняя свой суверенитет и общаясь с Татьяной только по поводу сына; впрочем, она вела себя идеально. Летом Павел умолил Натку узнать о Юле хоть что-нибудь, и Натка узнала. Она рассказала, что Юля так и не вернулась к мужу, что рвалась почему-то уйти из журнала, но «ребята» ее не пустили, что у нее серьезно болела дочь.

Сашу они все-таки устроили, хотя пришлось нелегко; в решающую минуту Татьяна надавила на Сергея — и он помог, но как-то неохотно, хмуро помог. Павел потом поехал к нему объясняться, но Сергей принял его с таким спокойным недружелюбием, что даже Натке, кажется, стало стыдно.

На работе тоже было нудно: монографию, правда, вставили в план «Науки», но в должности утвердили только к осени и словно бы по необходимости, и это было очень обидно. Татьяна, конечно, уверяла, что ему просто кажется, но Павел не верил, ничему он теперь не верил.

В августе сделали ремонт — достали английские моющиеся обои и шведский смеситель в ванную, в сентябре съездили в Крым, в ненавистный этот, пропитанный воспоминаниями и тоской санаторий. В октябре вернулись домой, и Павел окончательно сдался.

Он маялся еще целый год: ездил к мачехе поговорить о своей любви, повспоминать Юлю, бродил по их лесу, сидел, замерзая, у озера. И покупал, покупал Юлин журнал. И каждая ее статья мучила его, ему мстила, потому что писались они в дни надежд и пронзительного его счастья. Но когда статьи исчезли, а они вдруг исчезли, — стало еще тяжелее.

Он дотошно следил за отчетами секторов и отделов, сочинял «объективки» на сотрудников института — готовилась представительная международная конференция, — он ходил на приемы, ел, спал, а внутри что-то стучало: «Скорее, скорей…» Это он гнал время, гнал свою жизнь — туда, к первым числам месяца, к тем дням, когда выходил очередной номер журнала.

Он хватал его жадными руками, пробегал глазами пахнущие краской страницы. Юля молчала. «Если я перестану писать, я умру, так и знай!» — сказала она ему как-то. Но она же не умерла, она ведь жива! Почему же она не пишет? Павел не выдержал и позвонил Косте.

— Ах ты, крошечка-хаврошечка! Не понимаешь, значит? — ненавидяще тихо спросил Костя — неужели это он хохотал когда-то у тети Лизы? — и бросил трубку.

Потом ее статьи появились снова — сдержанные, строгие, какие-то даже суровые, без обычной Юлиной легкой улыбки. Но все равно — это были ее статьи… Павел читал, перечитывал, видел в них Юлю. Вот она сидит, запустив пальцы в свои пушистые волосы, и записывает в блокнот то, что говорит ей веселый закарпатский парень, у него идея — рабоче-студенческий философский клуб. Вот идет к секретарю парткома, и тот обещает помочь… Юлька, Юлька, все, что было, — как сон…

Он читал статьи у себя в кабинете, читал на ночь, перед тем, как заснуть, перечитывал на отдыхе в Сочи, где устроил киоскерше скандал: «Как это нет журнала? Да я неделю его караулю!»

Еще через год — Сашка перешел уже на второй курс — Павла стали наконец оформлять за границу, не туда, правда, куда он пробивал, ну да все равно, лишь бы уехать. Юлька его бросила — он так и не понял почему. Может быть, тогда, в том ледяном феврале, надо было все-таки развестись, все бросить и прийти к ней, как когда-то пришла она, — с одним чемоданом в руках? И не думать — ни об институте, ни о Сашке, и не бояться Татьяны? Но вдруг бы она все равно не приняла его? Тогда он вообще остался бы в дураках… Господи, как жестоко она поступила: могла же поговорить, поставить условия, перетерпеть, наконец! А то замкнулась в своей гордыне, молча все поняла, все разрушила. Наверное, не любила… Да нет, любила, уж это-то он знал точно. Он тоже любил и еще любит. А она? Чувствует ли она ту же тоску, холодно ли ей жить, так же вот, как ему? Если да, то зачем она это сделала?.. Да, он боялся, он не решался, тянул — и все проиграл. Но она… Разве она выиграла?..

Он выписал Юлин журнал и туда, в посольство, за валюту, каменно перетерпев Танин гнев. Он травил себя этими печатными строчками, продлевал агонию; он сам все понимал и ничего не мог с собой сделать. Ее слова, ее мысли, она сама…

Он думал и думал о ней, о себе, о них вместе. Он вчитывался в ее статьи, особенно в общие рассуждения, не имеющие вроде бы отношения к той конкретной студии или мастерской, о которых шла речь. И он наконец понял. Весь ее мир хлынул на него, его затопил — здесь, на огромном от нее расстоянии.

Как она любила их — своих кино-фото-любителей, как им помогала, за них сражалась! А он смотрел на это не очень серьезно, считал поездки чуть ли не блажью… Теперь он чувствовал Юльку за каждой строкой. И когда она писала, что любимое дело — со всеми трудностями, горестями, потерями — наполняет жизнь, делает ее счастливой, он знал, что пишет она о себе. И когда размышляла о том, что, наверное, надо уметь терять, не бояться потерь, сохраняя в себе главное — свою душу, — это было о ней тоже.

А он, Павел? Он не потерял ничего. Все получил сполна. Теперь он не просто работник, а работник ответственный — здесь, за границей, не последний он человек. И Татьяна ни о чем таком даже не заговаривает, будто ничего и не было. И Сашка прекрасно устроен.

Почему же тогда так пусто, так невыносимо скучно? С каждым днем все скучнее. Тянется, тянется нудная жизнь… Работает он старательно, вечерами сидит в кабинете: домой идти неохота. По выходным играет в большой теннис, чтоб не потерять формы, и опять же — занятие. Только вот общаться с людьми все труднее: вроде не о чем говорить. И читать почему-то не хочется. Взял в посольской библиотеке Бунина, прочел несколько строк, да так и застыл над страницей на весь вечер. «Темные аллеи» открыла для него Юлька, и теперь они принадлежали ей.

Хоть бы она умерла, что ли! Пусть бы ее вообще не было! Нет-нет, не то! Пусть живет, пусть будет она на земле, чтоб он знал — она есть где-то… Сдохнуть можно — какая тоска.

А тут еще жара, влага, полчища упорных старательных комаров, звенящих ночи напролет на одной пронзительной высокой ноте, душный полог над скрипучей кроватью, теплая вода в бассейне. Юлька, помоги, научи, что делать?

Несколько раз он писал ей, трусливо передавая письма через летящих в Москву, как-то передал дорогой мохеровый шарф, но Юля ни с кем из его посыльных даже не встретилась. Ужасный, ужасный характер! Так обращаться с людьми!..

А потом он заболел какой-то местной гадостью, провел в беспамятстве несколько дней, а когда очнулся, вконец измученный, ослабевший, Таня, тоже осунувшаяся и измученная, вдруг сказала:

— Надо было тогда тебя отпустить… Так ведь я ж не знала, что ты так…

— Как? — не понял Павел.

Таня усмехнулась одной стороной рта:

— Так надолго… Даже перед врачом было стыдно: все о чем-то ее молил. Дура она, твоя Юлька: да если б меня кто любил, если б я любила… Эх ты, жертва системы, причем магнитофонной! На-ка вот бульон, выпей…

И он вспомнил свой мучительный бред…

В черной воде тонет, захлебывается его верный, его единственный друг — пес Чарли, а у Павла нет сил оторвать руку от дерева, нет сил спасти Чарли. Павел знает, что это сон; он просит Юльку разбудить его, вытащить из вязкого, тягостного кошмара, но ее почему-то нет рядом, и он задыхается от обиды, тоски и несправедливости и знает, что так теперь будет всегда…

Он жил еще двадцать лет. А потом умер.

48
{"b":"161915","o":1}