Литмир - Электронная Библиотека

— Ты чего стонешь? — полоснул его резкий голос Тани. — Заложило уши, да? Проглоти слюну: снижаемся.

Павел машинально глотнул, открыл глаза. Он и в самом деле задремал и увидел все, о чем только что думал: лес, Юлю, летнее небо. И та же боль ударила его: что будет, когда вернется из Парижа этот проклятый муж?..

Он не посмел тогда об этом спросить и вот сидит теперь, вдавливаясь в жаркое кресло, изо всех сил вцепившись в него, сидит и корчится от непереносимой муки.

— У тебя что, зубы болят? — продолжал пытать его резкий голос. Таня неодобрительно покачала головой. — Что-то ты мне не нравишься…

Павел ничего не ответил, снова закрыл глаза и открыл, когда самолет, подпрыгивая, уже катился по бетонной дорожке аэродрома.

Они вышли на раскаленное поле, доехали в широком открытом вагончике до стеклянного здания аэровокзала, постояли в шумной толпе, дожидаясь багажа, потом сели в такси — машин было много — и скоро уже входили в большой, пропитанный ароматами южных цветов парк, в глубине которого виднелись знакомые белые корпуса санатория.

— Наконец-то, — вздохнула Таня, когда они вошли в прохладный просторный холл.

— С приездом, Татьяна Юрьевна, — узнала их женщина за столиком, и Таня удовлетворенно улыбнулась.

— Спасибо, Марья Пантелеевна. Нам бы комнату окнами на море, и поспокойнее. В первом корпусе, если можно. Павел Петрович совсем замотался — руководил отделом, знаете…

Таня вынула из сумки флакончик терпких польских духов — в этом году они были в моде, — поставила на столик.

— Ну что вы, — зарделась женщина, и флакончик в ту же минуту исчез в ящике ее стола. — Я дам вам номер семнадцатый, как раз сегодня освободился: уехал товарищ из ВЦСПС. — Женщина почему-то понизила голос. — Очень они привередничали…

Павел усмехнулся: видела бы эту сцену Юлька, с ее-то неприятием кастовости! Он представил изумленные, веселые глаза, тоскливо взглянул на Марью Пантелеевну — ну и имя, — обнял за плечи Сашу.

— Пошли, сын, в номер семнадцатый. Устал я что-то…

— Устал? — удивился Саша. — А я пожру и на море! А ты разве нет?

— Не знаю… — неопределенно пожал плечами Павел. — Может быть… Вообще-то не хочется…

«Родная моя, я о тебе тоскую! Очень тяжело и трудно тоскую! Люблю тебя очень и не знаю, как без тебя дальше…»

Павел откинулся на спинку шезлонга, вздохнул и уставился на торчащие перед самым носом длинные кипарисы. Он сидел на балконе и писал Юле письмо — второе за сегодняшний день.

Таня наконец-то ушла принимать свои драгоценные ванны, Сашка на море — они с Павлом дружно отразили натиск Татьяны и отвертелись от ванн, — а он и на море идти не в силах. Сидит, и горюет, и пишет письма, полные восклицательных знаков, жалкой беспомощной ревности и вопросов на одну и ту же тему: любит ли его Юля?

Сейчас он напишет письмо, возьмет плавки и мохнатую простыню и потащится на пляж. Но сначала он сделает крюк, зайдет на деревянную, спрятавшуюся в узкой тенистой улочке почту, молча положит перед уже знакомой девушкой паспорт и постоит у окошка, напряженно глядя на короткие загорелые пальцы, неторопливо перебирающие конверты.

Девушка вернет ему паспорт с вложенным в него письмом, он скажет «спасибо», выйдет на улочку и сядет на свою, еще в первый день облюбованную скамейку. Скамейка зеленая, теплая от солнца, со старым как мир признанием: «Вера + Петя = любовь». Последние буквы корявы: нож наверняка затупился. Но в конце признания стоит большой восклицательный знак — неизвестный гравер не спешил закончить работу. Наверное, так же сидел, и маялся, и тосковал, но писем писать не стал, а излил свою любовь совсем уж отчаянно — ножом по дереву, чтоб навсегда, навеки, пока не сгниет скамья.

Павел посидит, почитает адрес, полюбуется Юлькиным корявым почерком. Какой он у нее смешной: крупный, разлапистый, все буквы Юлька пишет, не отрывая руки, — как только понимают ее машинистки? Потом он не спеша вскроет конверт и станет читать, борясь с искушением заглянуть в конец. В конце почти всегда что-нибудь неожиданное, уже после «целую», после размашистой подписи, что-то такое, что Юлька забыла написать, решила добавить, что-то, что произошло, когда письмо уже было написано. Она дописывает снизу, сбоку, на рваном клочке бумаги или прямо на конверте, на обратной его стороне, и эти последние, торопливые фразы радуют Павла, — значит, ей тоже хочется все-все ему рассказать.

Павел прочтет письмо, посидит, поглаживая пальцами признание неизвестного ему Пети, вздохнет, спрячет письмо в карман брюк, чтобы потом перепрятать в тщательно продуманный тайник — плоский портфель с замочком, ключ от которого носит в бумажнике, — и поплетется на море.

На их номенклатурном пляже народу немного, дежурная сестра его уже знает, так что курортную книжку предъявлять не надо. Сашка лежит на топчане, беспощадно поджариваясь на солнце. Павел подойдет к сыну, привычно посоветует перейти в тень, тот лениво махнет рукой: «Перебьюсь!» — и Павел отправится в кабинку переодеваться. Потом он полезет в море — один, без Сашки, который «только что выкупался», доплывет до буйка и обратно, поднимется наверх, на аэрарий, плюхнется в кресло и снова начнет читать. Теперь письмо надежно укрыто в толстенной книге, и он читает и перечитывает, закрыв глаза, повторяет про себя фразы, и если кто-нибудь последит за Павлом, то наверняка решит, что человек изучает сложный чертеж, или зубрит какой-нибудь суахили, или просто заснул над этой толстой и, должно быть, нудной книгой.

«Я так рада, Пав, что ты у моря! — пишет Юля. — Ужасно люблю море! Пишу тебе и чувствую, как оно ласкает тело, когда входишь в него, да? А плавать на спине ты любишь? Лежишь, качаешься, небо синее, а море как шелк. Знаешь, я тебя люблю, а ты, Пав, ты меня еще не забыл? На ночь я читаю твой дневник. Смешной ты мой, какой же ты был чудесный! И умный, Пав, умный! А ты говорил, дети глупые… А „Темные аллеи“ ты наконец прочел? А „Мастера и Маргариту“? Честное слово, Пав, я тебя брошу — по случаю твоего невежества…»

Юля пишет, как говорит, и от этого ее отсутствие просто невыносимо! Павел снова лезет в воду, изо всех сил старается наслаждаться шелковой водой и синим небом, лежит на спине, пытается учить сына доставать со дна камни, но быстро устает, почему-то мерзнет и покрывается противной «гусиной кожей». Он вылезает на берег, ложится под палящее солнце, но на солнце у него болит голова; идет в тень, но в тени снова мерзнет — и так без конца, по замкнутому унылому кругу. Тогда он сдается, вынимает ручку и начинает писать:

«Прости меня, Юлькин, я, наверное, до смерти тебе надоел. Ну не читай, если надоел, ладно? А вообще помнишь, ты рассказывала, как какой-то деятель из Иркутска писал „журналистке Никоненко“ о себе, своей семье и своих сложных переживаниях? Чем он лучше меня, Юль? Его ж ты читала…»

Он пишет глупости, он рассказывает Юльке, о чем думает, что видит и слышит, отвечает на десятки вопросов, рассыпанных в ее письмах, описывает Ялту, соседей по столику, гастроли Райкина, и только теперь он живет.

— Пап, ты обедать не собираешься? — кричит снизу Саша.

Павел быстро прячет письмо.

— Сейчас, только переоденусь!

Хорошо, что письмо не дописано. Он надолго растянет эту радость. Он расскажет Юле, как потряс его Бунин: никогда не читал о такой любви — чтоб так чисто и так откровенно, — а о «Темных аллеях» и не слыхал почему-то; он посетует, что «Мастера» нет в их шикарной библиотеке — стащили эти номера «Москвы», и давно; он спросит Юлю, что она думает об «Антигоне», и признается, что в Русе увидел ее, Юльку… Весь день он будет думать о своем письме, вечером, если удастся остаться одному, допишет, а завтра опустит — завтра он имеет право на два письма, и завтра тяжелый день: у Тани нет ванн и он должен идти с ней на море.

Так тянутся дни. Вечерами совсем худо: надо развлекаться и слушать Таню. Они идут в кино или на концерт, в ресторан или на набережную. Он молчит, а Таня говорит — быстро, лихорадочно, энергично — о чем угодно, только не о том, что происходит в их душах. Павел отключается, кивает, поддакивает, но иногда срывается и кричит на Таню или цедит сквозь зубы:

37
{"b":"161915","o":1}