— Солнышко, ты скоро заведешь себе новых.
— Кого это — новых?
— Людишек, я имею в виду.
— Как не стыдно говорить мне гадости?
— Только не останавливайся, любовь моя…
— Бессовестный ты старый сластолюбец! Я все-таки никак не успокоюсь насчет Джона и Мэри… Не может он, на твой взгляд, быть из тех гомосексуалистов, которые женятся, чтобы доказать себе, что они нормальны?
— По-твоему, если он сумел худо-бедно устоять против тебя, стало быть, — непременно гомосексуалист?
— Свинья ты, Октавиан! Но Мэри — в самом деле собирательный образ матери, скажешь нет?
— Я не верю, что Джон извращенец. Просто Мэри — его тип женщины, серьезная и все прочее.
— Да. Очевидно, я просто не его тип женщины. Вижу теперь, какой я выставила себя дурочкой перед Джоном.
— Ты у нас любвеобильное создание, Кейт.
— Ну знаешь, я попросила бы не таким тоном!
— Джон сплоховал в твоем случае. Для него это оказалось слишком сложно. Он тебя по-настоящему не понимал.
— По-настоящему — нет.
— Джон — очень приятный малый, но он не тот мудрый праведник, за какого мы принимали его когда-то.
— Мы принимали его за Господа Бога, а он, выходит, — точно такой же, в итоге, как мы.
— В итоге — точно такой же.
— Ты готов, милый?
— Готов, мое солнышко.
— До чего я тебя люблю, Октавиан! Ты так умеешь вернуть мне отличное настроение! Разве не замечательно, что мы абсолютно все говорим друг другу?
Признаться, имелись в поведении Октавиана отдельные частности, касающиеся долгих вечеров, когда он засиживался на работе в компании своей секретарши, коими он не видел необходимости делиться с Кейт. Впрочем, он с легкостью прощал их себе, вычеркивая из памяти столь бесследно, что не чувствовал за собой никакой вины, и поскольку нередко решал, что этот раз — последний, то не считал себя обманщиком. Уверенность, что жена действительно ничего от него не скрывает, служила ему неиссякаемым источником довольства и радости.
Светила абрикосовая луна и ухала ночная сова, сопровождая ритуал любви.
— Разъезжаются, — сказал Тео.
— Да, — сказал Вилли.
— Вы опечалены.
— Я всегда печален.
— Не всегда. Недели две тому назад вы были почти что веселы. Я еще подумал, что вы переменились.
— В тот раз кое-что приключилось в Лондоне.
— Что приключилось?
— Я переспал с девушкой.
— Боги великие, Вилли! То есть, при всем моем уважении, конечно…
— Да, я и сам был удивлен.
— А что за девушка?
— Газель.
— И когда вы с ней встречаетесь снова?
— Больше не встречусь.
— Но почему, Вилли? Она не хочет?
— Она-то хочет. Но нет, Тео, нет. Я — мертвец.
— Мертвецы не спят с девушками.
— Бывают же чудеса. Но это не значит, что у чуда должны быть последствия. Оно — непредвиденная случайность и совершается помимо вас.
— А я бы сказал, что чудо по определению предполагает наличие последствий. Вы сами признаете, что переменились.
— Я — нет. Это вы сказали, что я переменился. Я — всего лишь прошлое без настоящего.
— Типичная трусливая брехня!
— Подскажите, что делать с прошлым, Тео?
— Простить. Пусть оно войдет в вас с миром.
— Не получается.
— Надо простить Гитлера, Вилли. Пора уже.
— Будь проклят Гитлер. Никогда его не прощу. Но проблема не в этом.
— А в чем проблема?
— В том, как простить самого себя.
— Не понимаю.
— Главное не то, что сделал он. Главное — что сделал я.
— Где?
— Da unten. Là — bas [51].В Дахау.
— Вилли, Вилли, крепитесь!
— Да я в порядке.
— Я это к тому, что не надо мне рассказывать.
— То говорили — расскажите. Теперь говорите — не надо.
— Я окончательно развалился, Вилли. До того скверно чувствую себя все время… Ну хорошо, скажите в общих чертах. Что было?
— Я предал двух людей, так как струсил, и они погибли.
— В этом аду… Нужно и себя пожалеть, Вилли.
— Их отправили в газовую камеру. Мне даже не грозила опасность лишиться жизни.
— Каждый из нас — сосуд скудельный, Вилли. Нет человека, чей рассудок и добропорядочность нельзя было бы сломить под пыткой. Не думайте: «Я это совершил». Думайте: «Это совершилось».
— И тем не менее я это совершил.
— Потребность так отстаивать свое — не что иное как гордыня.
— Их отравили газом, Тео.
Вилли сидел в своем кресле, протянув хромую ногу к горке седой древесной золы в камине. Тео, придвинув к его креслу стул, сидел спиной к камину. Взгляд его был устремлен поверх головы собеседника на длинное окно, залитое сиянием голубого неба. Рука тяжело покоилась на плече Вилли, охватив ладонью и поглаживая край плеча.
Вилли пригладил гриву своих седых волос, черты его лица расправились и застыли в непроницаемом спокойствии.
— Возможно, вы правы, но я неспособен мыслить в подобных категориях. Это даже не воспоминание. Это просто присутствует при тебе.
— Все время, Вилли?
— Каждый час, каждую минуту. И нет такого устройства, чтобы отстранить прошлое от себя. И морально, и психологически.
— Это, мой дорогой, мы еще поглядим. Если один раз случилось чудо, то почему бы ему не случиться и в другой раз? Пожалуй, все-таки стоит, чтобы вы обо всем мне рассказали.
— Да, мне тоже так кажется.
Но только слушать я не стану, подумал Тео. Он же, в сущности, не мне рассказывает.
Тео передвинул ладонь чуть выше, теребя воротник рубашки у шеи Вилли. Его глаза вновь обратились к залитому светом окну. Солнце, казалось, проникло в толщу стекла, и голубое небо виднелось сквозь сверкающий экран дробящихся лучей. Под негромкий говор Вилли Тео старательно заставлял себя думать о чем-нибудь постороннем. Вспомнил о чайке со сломанным крылом, которую подобрали и принесли ему близнецы. Несла птицу плачущая Генриетта, посадив ее себе на ладонь и гладя другой рукой. Двойняшки прибежали к Тео по прибрежной гальке. Когда случалась беда с животным, они становились растерянны и беспомощны. Нельзя ли что-то сделать, залечить сломанное крыло — или им идти искать ветеринара? Тео сказал — нет, когда сломано крыло, уже ничем не поможешь. Он возьмет у них птицу и быстро ее утопит. Это самое милосердное, что можно сделать, ничего другого не остается. Птица не будет знать, что происходит. Он бережно принял чайку из протянутых рук Генриетты и велел близнецам уходить. Оба сразу бросились бежать, теперь и Эдвард — со слезами на глазах. Тео, не тратя времени на то, чтобы разуться или закатать брюки, прямо как был, зашел в море, хрустя ботинками по освещенным солнцем подводным камням. Чайка лежала у него в ладонях совсем тихо, блестящие глаза ее глядели безучастно, словно ей не было причин тревожиться. Птица была такая легонькая, такими мягкими были ее серые перья… Тео нагнулся и быстро погрузил в воду мягкий серый комок жизни. В его ладонях произошло слабое трепыханье. Он долго стоял согнувшись, закрыв глаза, чувствуя, как загривок ему припекает солнце. Наконец выпрямился, не глядя на взъерошенный предмет, который держал в руках. Оставить его в море с риском, что он вновь попадется на глаза двойняшкам, Тео не решился. Выбрался на сыпучий берег и в мокрых, липнущих к икрам штанах пошел на дальний конец пляжа, где, стоя на коленях, вырыл в галечной россыпи руками глубокую яму. Положил туда мертвую птицу и тщательно засыпал ее сверху. Потом отполз в сторону и лег ничком на камни.
Голос Вилли продолжал говорить, и Тео, пропуская половину мимо ушей, оберегал свое сердце, цепляясь за мысли о чайке. Наконец в комнате наступила тишина.
— Хотите чаю? — сказал Тео.
— Да. Вы не приготовите?
Тео поднялся и пошел в кухоньку. Где самое основное, думал он, в чем тут суть? Что мне сказать ему? Что нужно меньше думать о своих грехах и больше — о других. Но как научиться забывать… Главное — возлюбить добро, все прочее не имеет значения. Замечать не зло, а добро. Сосредоточиться на хорошем — только так можно преодолеть тиранию прошлого, стряхнуть с себя налипшее зло, преодолеть самого себя. В свете добра зло видится там, где ему и место, — не как твоя принадлежность, а само по себе, на своем собственном месте. Как объяснишь все это Вилли? Придется постараться.