— Но я как раз обожаю фантасмагории! Нет, я убежден, что у него нет любовницы. Вам этого довольно? Уйдете домой счастливая?
— Нет, ничего мне не довольно. Ни-че-го!
— Бес ревности! Да, узнаю его. Скажите, как вас зовут, дитя мое, — назовите ваше имя. Мы, если разобраться, почти что познакомились.
— Джессика.
— Отлично. А меня зовут Вилли. Теперь послушайте, Джессика, — ничего, если я спрошу вас еще кой о чем, вы готовы мне честно ответить?
— Да.
— Долго вы были любовницей Джона?
— Примерно год.
— А сколько времени прошло с тех пор, как он вас бросил?
— Года два.
— И часто вы с ним виделись за эти два года?
— Да. Мы, так сказать, поддерживаем дружеские отношения.
— Но вы по-прежнему любите, а он — уже нет?
— Да. И в последнее время стал говорить, что мы больше не должны встречаться. Так как он хочет, чтобы я была свободна. Но мне такая свобода не нужна!
— Это понятно. Но ревность, Джессика, — страшная штука. Наиболее нам свойственная из всех пагубных страстей — засядет, как заноза, и отравляет нам душу. Ей следует противиться самыми хитроумными способами, гнать от себя одолевающие вас дурные мысли и сознательно призывать на их место благородные, какими бы пустыми и выхолощенными они вам ни казались. Найдите в себе нужные для того достоинства — назовем их великодушием, милосердием, широтой натуры. Вы молоды, Джессика, смотреть на вас — одно удовольствие… можно, я возьму вас за руку, вот так?.. И ничто еще в мире не испорчено для вас. Невелика заслуга хранить верность, когда она — яд для вас и путы для него. У вас нет шанса выиграть что-либо в данной ситуации, кроме как потеряв. Вы хотите осуществить свою любовь сполна, вновь наполнить ее содержанием, но вам осталось одно лишь подлинное деяние любви, и это — отпустить его на все четыре стороны, отпустить по-хорошему, без горечи и злости. Направьте на это всю вашу энергию, и духовный мир вознаградит вас благодатью, какая вам и не снилась! Ибо такая вещь, как благодать, Джессика, есть на самом деле, — есть силы и предпочтения, есть неведомое добро, и его, словно магнитом, притягивает к себе то добро, о котором мы знаем. Ну допустим, девочка, вы нашли бы то, что искали! Не привело бы это вас от ревности, через обман, к жестокости? Людские слабости, Джессика, образуют систему, неверный шаг, сделанный в прошлом, порождает нескончаемое переплетение последствий. Мы, люди, — далеко не безгрешны, нас с вами, Джессика, будет постоянно затягивать в эту нескончаемую паутину. Единственное, что нам остается, — это все время быть начеку, не прозевать, когда нас занесет на кривую дорожку, опомниться, дать задний ход, приструнить свои слабости и укрепить свою силу, вспомнить, как называются добродетели, которые и знакомы-то нам, пожалуй, только по названию. Мы, люди, не праведники, и лучшее, на что мы можем надеяться, — это быть добрее, мягче, прощать друг друга и уметь прощаться с прошлым, ждать, что и нам простится, смиренно принимать это прощение и обращаться вновь к прекрасной и непредсказуемой странности этого мира. Не так ли, Джессика, дитя мое?
После долгого молчания Джессика проговорила:
— Да кто же вы?
— Милая, — отозвался он вполголоса. — Вы схватываете на лету. Простите.
— Господи Боже мой, — сказала Джессика.
Потому что Вилли поцеловал ее. Они сидели вполоборота друг к другу, сплетясь коленями. Одной рукой Вилли крепко держал ее за талию, другая опустилась к ней на шею и перебирала ее волосы. Джессика ухватилась за лацканы его пиджака. Они смотрели друг на друга, не мигая.
— Вы очень красивы, Джессика, и напоминаете… напомнили мне то, о чем я мечтал, что обнимал в своих мечтах. Но ведь желание дотронуться до кого-то, почувствовать, что держишь кого-то в руках, — это так важно, правда? Разве для нас, созданий из бренной плоти, это не способ общения, — глядеть вот так, вот так касаться друг друга? Их должно быть мало, тех, к кому ты прикасаешься, — и самых дорогих.
— Пожалуйста, скажите же, кто вы? Вы такой особенный… Как ваша фамилия?
— Нет-нет. Останемся просто Вилли и Джессикой. Мы с вами больше не встретимся.
— Как можно такое говорить, когда вы меня только что поцеловали? Так не делают — поцеловать и исчезнуть! Тогда я спрошу у Джона…
— Если вы спросите про меня у Джона, я расскажу, как вы обыскивали его спальню.
— Ах так? А сами говорили, что мы должны быть добрее, мягче!
— Я и стараюсь быть мягче, дитя мое. Я — это тихое слово, птичка на дереве, голос вашей совести, может статься. Ну и в придачу к этому, если угодно, — лишь безымянный чертенок или, допустим, чертенок по имени Вилли, фигура чисто преходящая, лицо, мелькнувшее в толпе. Если я вас задену мимоходом, просто тряхните головой и возвращайтесь опять в прекрасный, удивительный, огромный и полный неожиданностей мир.
— Но я должна увидеться с вами снова — вы должны мне помочь — вы можете!
— Вам может помочь всякий, Джессика, было бы на то ваше желание. Мы с вами сейчас на острове, лишь вы да я, на призрачном острове непредвиденного, — одни эмоции, атмосфера, и никаких подробностей. Ох, но до чего же вы красивы! Можно, я вас еще раз поцелую?
Джессика с силой обвила его руками и закрыла глаза. Какой-то стук вернул ее к действительности: это Вилли скинул с ног ботинки. Джессика тоже сбросила туфли. Не разнимая губ, они медленно опрокинулись на расстеленную кровать.
Спустя немного, когда они лежали, сплетенные в тесном объятии, Джессика тихонько спросила — без тревоги, но с любопытством:
— Что мы делаем, Вилли, — что это происходит?
— Кощунство, моя Джессика. Очень важный вид человеческой деятельности.
Глава двадцать четвертая
Как истый обитатель Эрлз-Корта, Дьюкейн презирал Челси [38]. Ясно, где же ему и жить, поганцу, как не здесь, съязвил он мысленно, свернув на Смит-стрит и проходя вдоль ряда щегольски окрашенных парадных дверей.
Дьюкейном, впрочем, владело далеко не радужное расположение духа. Биранн рисовался ему давеча человеком в западне. Только удастся ли захлопнуть эту западню? Биранн — сильная личность и не дурак. Такой, как ни пытайся Дьюкейн использовать момент внезапности или даже пустить в ход блеф, вряд ли сломается и сделает признание или выдаст себя ненароком. В сведениях, которыми располагал Дьюкейн, не было ничего, чему нельзя было бы состряпать вполне невинное объяснение. И если Биранн решит прибегнуть на голубом глазу к подобным объяснениям и стоять на своем, что останется Дьюкейну, как не извиниться и откланяться? И в этом случае — что потом? Когда Дьюкейн оценил, как мало, в сущности, ему известно, его поразило, отчего это он так твердо верит, что Биранн хоть в чем-то да виновен. А вдруг это чистое заблуждение? Сегодняшний поступок — авантюра, говорил он себе. Но может быть, пора пуститься на авантюру, поскольку более разумные методы не дали пока что ничего, кроме интуитивных догадок, начиная от подозрения в убийстве и кончая предположением о полной невиновности!
Время близилось к девяти вечера, и тяжелый пыльный воздух, густой от жары, нависал над Лондоном, подобно наполовину спущенному воздушному шару, стоячий и спертый. Усталое солнце истекало желтыми лучами, и тень не давала отдохновения. Лишь на дальнем конце улицы неясным пятном темнела зелень деревьев, намекая на близость реки. Дьюкейн, не в силах от возбуждения усидеть дома, прошел весь путь от Эрлз-Корта пешком, разделив ранний ужин с Вилли, пребывающим в непривычно приподнятом настроении. После ужина Вилли включил радио, и Дьюкейн оставил его танцующим по всей гостиной под звуки Моцартовского до-минорного концерта для фортепьяно. Рассчитывая захватить Биранна врасплох, Дьюкейн позвонил ему перед уходом и, едва заслышав в трубке знакомый высокий голос, молча дал отбой.
Он подходил к дому, почти что задыхаясь от волнения и сомнений — несколько раз вынужден был постоять, хватая ртом вязкий лишенный, казалось, последних остатков кислорода воздух. В нескольких шагах от цели стал, встряхнулся — а скорее, пожалуй, поежился — и, приосанясь, решительно направился к двери. Дверь оказалась открытой.