— Я не знаю.
— А здесь мокро?
— Трудно сказать. Я утратил чувство осязания. По-вашему, мокро?
Дьюкейн опять вытянул руки, стараясь определить, к чему они прикасаются. Нащупал что-то продолговатое и гладкое, вроде холодной линии, проложенной по темноте. Поднес пальцы к губам. Пальцы были соленые. Впрочем, они оказались бы солеными на вкус в любом случае. Дьюкейн облизал свои пальцы — они мучительно заныли, согреваясь. Потом провел ими снова вдоль холодной линии во тьме и снова лизнул. Соленые. Или, возможно, он ошибся? И его пальцы так пропитались морской водой, что неспособны больше терять соленый вкус? Он ответил:
— Мне тоже трудно сказать.
И подумал: может, оно и к лучшему, что мы не знаем.
— Ну, а теперь надевайте мой свитер.
— Послушай, Пирс. Наши шансы на выживание здесь, если нас не затопит водой, зависят от двух условий — твоей фуфайки и Минго. Это большая удача, что Минго увязался за тобой. Его нам сам Бог послал. Где он, кстати? Потрогай — чувствуешь, какой он горячий? Мое предложение — если получится, конечно, — что мы с тобой влезаем оба в твой свитер, а посередине между нами будет Минго. От веревки, боюсь, особой пользы теперь нет, разве что обмотаться ею — да, правильно. Можешь сейчас натянуть на меня через голову свою фуфайку, а потом влезть в нее сам? Гляди только, не слети с края выступа. Здесь места-то много?
— Четыре-пять футов будет, но потолок очень покатый. Руку приподнимите, ладно? И передвиньтесь вот сюда. Так, теперь — через голову.
Дьюкейн почувствовал, как по его трясущейся руке тянется влажная шерсть, надвигается ему на лицо. Тычась вслепую, он выпростал голову и затих, покуда Пирс наползал на него вплотную. Ворот затрещал по швам, когда Пирс, щекой к щеке Дьюкейна, тоже просунул в него голову, стараясь попасть рукой во второй рукав фуфайки.
— Оттяните подол как можно ниже, Джон. Я чуть-чуть повернусь. Проклятье, Минго лежит неправильно. Так он у нас задохнется, чего доброго. Вы не подтащите его в мою сторону? Тащите за хвост, не стесняйтесь.
В конце концов безотказного многотерпца Минго, теплого Минго, удалось-таки приладить громоздким туловищем между ними, а головой — наружу из-под края фуфайки. Минута, другая, — и Дьюкейн почувствовал, как в его тело вонзаются игольчатые крупицы тепла. Потом пришло новое ощущение: это Минго лизал ему бедро.
— Удобно вам?
— Ничего. Нельзя подать немного назад?
— Нет, некуда.
На дне расщелины кипела вода, то набегая, то откатывая назад со звуком пробки, вылетающей из бутылки. Так или иначе, скоро все решится, думал Дьюкейн. Он лежал на правом боку, чувствуя, как Пирс упирается твердой скулой ему в щеку. Так, неподвижно, голова к голове, могли бы валяться две сломанные марионетки. Слабое содрогание передалось Дьюкейну, горячая влага оросила ему щеку. Пирс плакал. Дьюкейн обнял его тяжелой, бессильной рукой, неуклюже привлек к себе.
Значит, конец, спросил себя Дьюкейн, и если так, то к чему оно все сводится в конечном счете? Каким все выглядит пустым и ничтожным… Сам он сейчас представлялся себе мелкой тварью наподобие крысы, суетливой, неустанно снующей в хлопотах о собственных маленьких выгодах и благах. Жить безбедно, тешить себя необременительными и привычными удовольствиями, пользоваться всеобщим расположением… Он почувствовал, что снова мерзнет, и теснее приник к Мингову всепобеждающему теплу. Потрепал Пирса по плечу, сунул ладонь ему под мышку. Бедная Мэри, подумал он, ах, бедная… Цветные образы возникли вновь перед его закрытыми глазами. Он увидел совсем близко лицо Биранна, подвижное, произносящее какие-то слова, — только неслышно, как в немом кино. Если я все же выберусь отсюда, думал он, я никому не буду судьей. Единственное стоящее занятие — это истреблять в себе ту мелкую тварь; не судить, не возвеличиваться, не применять власть, не допытываться без конца и без меры. Любить, примирять и прощать — лишь это имеет ценность. Всякая власть греховна, всякий закон — зыбок. Любовь — вот единственный судья. Прощенье, примиренье, но не суд.
Он слегка переменил положение, задев что-то в темноте свободной рукой, закинутой за спину Пирсу. Ощупал озябшими пальцами, что это попалось ему под руку. Оказалось — маленький остроконечный нарост на камне, пирамидка. Повел рукой и наткнулся на еще одну. Блюдечки, подумал Дьюкейн. Ракушки. Он убрал руку и затих. Он только надеялся, что Пирс не обнаружил ракушек.
Глава тридцать шестая
— Сколько еще осталось?
— Теперь это вопрос минут.
Переговаривались вполголоса.
Ночь выдалась теплая, запах белых ромашек, щекоча ноздри, реял поверх воды, опускаясь на шелковистую, тихую гладь моря. Большая круглая луна на бледном небе меняла серебряную окраску на крапчато-золотую. Оба судна держались вблизи утеса. Было все: суматоха, призывы к действию, советы, планы. Местные жители, взбудораженные происшествием, выдавали бесчисленные теории, связанные с пещерой, но — никаких фактов. Всех известили: полицию, береговую охрану, военных моряков. Приведена была в полную готовность спасательная шлюпка. Ожидались ныряльщики с аквалангами. По всему побережью трезвонили телефоны. Время шло. Выяснилось, что ныряльщики заняты где-то в другом месте, где произошел несчастный случай. Время между тем все шло и дотянулось до полной воды. После чего наступило затишье.
— Теперь остается только ждать, — пряча глаза, говорили друг другу люди.
Мэри сидела на корме. Раньше здесь были и другие суда: туристы на моторных лодках, журналисты с камерами, покуда их не разогнали с полицейского катера. Теперь воцарилась тишина. Мэри сидела, дрожа от озноба, несмотря на теплынь. На ней было мужское пальто, которое в какой-то момент ее заставил надеть Тео. Воротник у пальто был поднят, ладони Мэри, спрятанные в чересчур длинных рукавах, встретились, поползли дальше и завершили свое движение, обхватив выше локтя встречную руку. Она сидела собранная, молча, отчужденно, чуть задрав подбородок, уставясь широко открытыми невидящими глазами на луну. С самого начала она не пролила ни слезинки, и лишь лицо ее, по ощущению, словно бы распалось, расплылось, стерлось от ужаса и горя. Сейчас злейшим ее врагом была надежда. Она сидела, как бывает, когда стараешься заснуть, — отгоняя мысли прочь, отгоняя прочь надежду.
Поблизости, в той же лодке, на виду у нее, хотя она на них не смотрела, сидели Вилли и Тео. Быть может, она воспринимала их зрительно с подобной остротой оттого, что весь этот мучительный день и вечер, среди сумятицы и нерешимости, глаз ее привык поминутно натыкаться то на одного, то на другого. Из всех людей, от которых ее словно ножом отрезало горе, Вилли и Тео отдалились наименее. Сейчас, в лодке, Тео сидел поблизости и время от времени, не глядя на нее, тянулся погладить рукав ее пальто. Кейси встретила весть о том, что стряслось, рыданиями. Кейт тоже не сдержала слез. Октавиан метался туда-сюда, осуществляя руководство, названивая по телефону. Она, должно быть, разговаривала со всеми ними, — она не помнила. Сейчас воцарилось молчание.
Мысли, которым предавалась Мэри, с тех пор как более получаса назад села в катер береговой охраны, были на удивление мирными и витали вдалеке. Возможно, из безотчетного стремления оградить себя от нестерпимых мук надежды, думала она об Алистере, вспоминая, что говорил о нем Дьюкейн. Tel qu’en lui-même enfin l’éternité le change [45].Невольно в голове у нее сложилась фраза: «Каково это, мой Алистер, — быть мертвым?» Что-то всколыхнулось в ней при словах «мой Алистер» — что-то похожее на скорбную и тихую любовь. Как могла она знать, что это нечто в ее душе, в ее мозгу, где все, казалось, вымерло, кроме этих почти бессмысленных слов, — что это все же любовь? Но тем не менее — знала. Стало быть, можно их любить — тех, кто пополнил собой бесчисленные ряды умерших? Умерших, мертвых, подумала она и рассеянно, бесчувственно, отрешенно соотнесла это понятие со своим сыном.