— «Триумф» какой-то, что ли. Хорошо некоторым на этом свете. То тебе Коста-Брава, то еще чего.
— А мы сегодня снова видели ту летающую тарелку, — объявила Генриетта, возвращаясь назад и неся в руках кота Барбары по кличке Монтроз.
С подобным утверждением двойняшки выступали не впервые.
— Серьезно? — сказала Мэри. — Будь добра, Генриетта, не сажай Монтроза на стол.
Монтроз, крупный, орехового оттенка, полосатый кот с золотистыми глазами, квадратным туловищем и прямоугольной формы лапами, обладал упрямым своевольным нравом и служил для детей предметом ожесточенных разногласий касательно его умственных способностей. Сообразительность Монтроза без конца подвергалась хитроумным проверкам, но толкование данных, полученных в результате, оставалось неоднозначным, учитывая склонность двойняшек во всем обращаться к первопричинам и сомневаться, является ли вообще готовность ладить с родом людским свидетельством большого ума. Одним неоспоримым талантом Монтроз все же обладал, а именно — умел по желанию поднимать свою лоснистую шерстку дыбом, преображаясь таким образом из гладкого полосатого куба в пушистый шар. Что получило название «косить под птичку».
— Где они деньги берут, лучше не спрашивайте, — сказала Кейси. — Впору прямо-таки социалистской заделаться от такого.
— Но вы и без того социалистка, Кейси, — сказала Мэри.
Что было, разумеется, справедливо по отношению ко всем ним, однако особенно бросалось в глаза лишь применительно к Кейси.
— А я что, отрицаю? Я просто говорю, от такого поневоле ею станешь.
— Хотите знать, какая самая большая птица? — проговорил, вырастая между Мэри и своей сестрой, Эдвард.
— Ну? И какая же?
— Казуар. Он пожирает папуасов. Убьет ударом ноги и съест.
— Я думала, кондор — больше, — сказала Генриетта.
— Это смотря как считать, по размаху крыльев или по весу, — сказал Эдвард.
— А как насчет альбатроса? — сказала Пола, всегда готовая принять участие в любом обсуждении, какое бы ни завязалось меж ее детьми, к которым она неизменно относилась как к разумным и взрослым существам.
— У альбатроса самый большой размах крыльев, — сказал Эдвард, — но туловище гораздо меньше. А знаете, каких нам размеров понадобилась бы грудная кость, если б мы собрались летать? Ты, например, знаешь, Мэри?
— Я — нет, — сказала Мэри. — Каких?
— Шириной в четырнадцать футов!
— Неужели? Вот это да!
— Но если взять кондора… — сказала Пола.
— Осторожней, Генриетта! — перебила ее Мэри, глядя, как Генриетта шлепает брата по лицу Монтрозовой лапой.
— Это ничего, он убрал когти, — сказала Генриетта.
— Я бы на его месте не убирала, — сказала Кейси. — Меня в твоем возрасте учили не мучить понапрасну домашних животных.
— Надо все-таки что-то делать с этими камнями, — сказала Мэри. — Иначе будем все спотыкаться о них и падать. Нельзя ли расположить их в порядке соответственно их достоинству, а после для наименее ценных мы подыскали бы пристанище снаружи?
Идея расположить камни в соответствии с достоинством нашла мгновенный отклик у близнецов. Они уселись на полу перед грудой камней и очень скоро с головой ушли в обсуждение очередной насущной темы.
— Что, Тео не ходил проведать Вилли? — спросила Пола.
— Нет. Я предлагала, но он только посмеялся. Говорит, разве я ему сторож?
Вилли Кост, ученый и беженец, жил в имении Октавиана немного выше Трескоум-хауса, в летнем домике с верандой, носящем название Трескоум-коттедж. Вилли страдал меланхолией, что служило для обитателей имения предметом беспокойства.
— Опять, наверно, поссорились. Ведут себя прямо как дети. И ты к нему тоже не ходила?
— Нет, — сказала Мэри. — Минуты свободной не было. Пирса посылала к нему — вроде бы Вилли в порядке. Ты-то сама не была?
— И я нет, — сказала Пола. — Тоже дела не отпускали целый день.
Мэри выслушала ее с облегчением. Она чувствовала, что Вилли Кост — ее, и только ее забота, практически ее собственность, и важно, чтобы она, и никто другой, всегда знала, как себя чувствует Вилли. Завтра же она сходит навестить его.
— Очень кстати, что приезжает Дьюкейн, — сказала Пола. — Он всегда благотворно действует на Вилли.
— А Дьюкейн, значит, приезжает? — сказала Мэри. — Хорошо бы меня хоть о чем-то когда-нибудь ставили в известность.
— Вы, надеюсь, понимаете, что комната не убрана, — сказала Кейси.
— Кейт считает, вероятно, что это уже правило, потому и не предупредила.
Джон Дьюкейн, друг и сослуживец Октавиана, был у них частым гостем в выходные дни.
— Кейси, вас не затруднит убрать комнату, как покончите с чаем?
— Конечно затруднит, — сказала Кейси. — Единственное мое свободное времечко! Вы хотите сказать, сделаю ли я это — да, сделаю.
В эту минуту на кухню, с Минго по пятам, вошла Кейт Грей, и в мгновение ока вся сцена, словно пронизанная насквозь звездным лучом, рассыпалась на отдельные частицы и перегруппировалась заново, так что в центре оказалась Кейт. Мэри, как бы в общем строю людского состава, заметила, как расцветает смышленое, с чертами породистой собаки, лицо Полы, как разглаживается в улыбке ее собственное лицо и отлетают назад, будто подхваченные ветром, волосы. Минго разразился лаем, Монтроз вскочил на стол, Кейси подливала в чайник кипятку, двойняшки, разорив выложенный с таким усердием ряд камней, трещали наперебой, ухватясь загорелыми, перепачканными в песке руками за пояс полосатого платья Кейт.
Оживленное круглое лицо Кейт сияло на всех и каждого из-под пышного облака курчавых золотистых волос. В ее теплом беспорядочном присутствии ярче обозначалась прибранность, стройность, подтянутость двух других — Мэри, с ее прямыми, заложенными за уши прядями темных волос и обликом гувернантки викторианских времен, и Полы, с ее узкой головкой, резкими чертами лица и аккуратной, волосок к волоску, каштановой короткой стрижкой. Кейт присущей ей зыбкостью сильнее подчеркивала завершенность в других; звуки, зной, освещение, приобретая форму, выгодно оттеняли четкость их очертаний. Говорила Кейт чуточку заикаясь и с легким ирландским акцентом.
— Октавиан, как выясняется, все-таки не приедет сегодня.
— Вот те на, — сказала Мэри, — стало быть, Барб встретим без него?
— Да, знаю, такая обида! У них стряслось кое-что на работе.
— Что стряслось?
— Один человек покончил с собой.
— Боги великие, — сказала Пола. — Так-таки покончил, прямо на работе?
— Ну да. Ужас, правда?
— А кто это? — спросила Пола.
— Не знаю.
— Как фамилия?
— Не догадалась спросить. Он не из тех, кто к нам вхож.
— Бедняга, — сказала Пола. — Жалко, не знаем его фамилии.
— Почему? — сказал Эдвард, производя некий опыт над сухожилиями на куриной лапке.
— Как-то проще думать о человеке, когда знаешь его по фамилии.
— А почему? — сказала Генриетта, препарируя кухонным ножом другую лапку.
— Законный вопрос, — сказала Пола. — Платон говорит, как поразительно, что мы способны думатьо чем угодно, и, как бы далеко это что-то ни находилось, можем мыслью досягнуть до него. Так что я, вероятно, могу о нем думать, даже не зная его фамилии…
— И правильно, что ты думаешь о нем, — сказала Кейт. — Так и следует. Это мне в укор. Ты меня пристыдила. Я, признаться, подумала лишь о Барбаре и Октавиане.
— Из-за чего он покончил с собой? — сказал Эдвард.
— Пойду-ка я приберусь к приезду Дьюкейна, — сказала Мэри, обращаясь к Кейси.
— Даже и не мечтайте, — сказала Кейси.
Обе встали и вместе пошли из кухни.
Ленивое солнце, скользя наискосок по фасаду, ложилось продолговатыми квадратами бледного золота на выгорелые, в цветочек, обои просторного, мощенного плитами холла, которым по субботам и воскресеньям пользовались как столовой. Парадная дверь была распахнута настежь, служа как бы рамой далекому голосу кукушки, а за посыпанной гравием, поросшей сорняками подъездной аллеей, за стриженым газоном, полого уходящим вниз, к стене живой изгороди с кустами таволги цвета малины со сливками, вставало море, серебристо голубое, голубизны слишком размытой и прозрачной для металла, более сродни по структуре с лишенной объема серебряной фольгой, — вставало, незаметно сливаясь где-то с блеклой, сверкающей синевой июльского неба. Предвестие вечера ощущалось уже в приглушенном золоте солнца, в парящей невесомости моря.