Так лежал он без движения ничком на постели, а солнце меж тем клонилось к морю, и вечер сперва заставил краски на берегу полыхать огнем, а после накрыл их прозрачной летней синей темнотой. Вилли лежал с открытыми глазами и молча слушал, как в дверь стучится Тео, — стучится долго, а потом медленно уходит прочь.
Глава двадцать вторая
«Вы, горы, вы, долины,
Где были вы, когда
Убили графа Мари,
— Да сколько можно, Файви, наконец! — крикнул Дьюкейн в открытую дверь гостиной.
В ответ хлопнула дверь на кухню. Вслед за тем хлопнула дверь в гостиную.
— Простите, Вилли, — сказал Дьюкейн. — Нервы шалят.
— Што с фами?
— А, ничего. Гнетет эта солнечная погода изо дня в день. Это противоестественно.
— Любопытно, зимой эти занятные пятна пропадают?
— Вы о чем толкуете, Вилли?
— Ну, веснушки на вашем дворецком или кто он там у вас?
— Господи! Я даже не задумывался на эту тему. Надеюсь, не пропадают. Они мне, в принципе, нравятся! — Дьюкейн рассмеялся. — Вы подняли мне настроение, Вилли. Не выпьете чего-нибудь?
— Глоточек виски, пожалуй, на сон грядущий. Спасибо.
— Вы здорово загорели. Нежитесь на солнышке?
— Просто лень одолела.
— И заметно повеселели.
— Просто дурь нашла.
— Октавиан и Кейт благополучно отбыли?
— Да, под обычный гам и тарарам.
— Надеюсь, им понравится в Танжере. Мне лично он больше всего напомнил Тоттнем-Корт-Роуд [36].
— Таким, как они, понравится везде!
— Это верно. Счастливого склада люди.
Вилли и Дьюкейн, не сговариваясь, вздохнули.
— Счастье, — заметил Вилли, — это когда твое сознание самым будничным и естественным образом работает, живет полной жизнью и совершенно не занято собой. Ну, а проклятье — когда таким же будничным и естественным образом сознание непрестанно и мучительно поглощено как раз собою.
— Готов согласиться. Кейт с Октавианом — гедонисты, но они не сосредоточены только на себе, и оттого другим рядом с ними хорошо.
Вот та минута, думал Дьюкейн, когда я мог бы, если б очень постарался, заставить Вилли рассказать о себе. Ему, похоже, самому хочется излить душу. Но я не могу, меня слишком гнетут собственные невзгоды.
— Как там вообще, — прибавил он, — все нормально?
— И да, и нет. Я с ними не очень-то и вижусь. Пола чем-то озабочена, что-то гложет ее изнутри.
В этом она не одинока, мрачно подумал Дьюкейн.
— Жаль это слышать, — сказал он. — Надо бы мне уделять Поле больше внимания.
С ходу, не рассуждая, решаю, что для каждого самое необходимое — моя помощь, сокрушенно подумал Дьюкейн.
— Правильная мысль, Джон. А Барбара, бедняжечка, все горюет из-за кота.
— Что, кот так и не нашелся?
— Да нет.
— Придет, будем надеяться. Барби — очень славная девочка, но, конечно, избалована донельзя.
— М-мм.
Дьюкейна не покидало ощущение, что пошатнулись его нравственные устои; ощущение было крайне непривычным и, соответственно, вселяло тревогу. Он относился к числу людей, которым необходимо быть о себе хорошего мнения. В значительной степени жизненную энергию в нем питали чистая совесть и активный, осознанный альтруизм. Дьюкейн, как он сам только что мысленно отметил, привык видеть себя самостоятельным, сильным, порядочным человеком довольно строгих правил, для которого естественным видом деятельности была помощь другим. Если Пола попала в беду, значит, само собой, главное, что нужно Поле, — это поддержка, советы и сочувствие Джона Дьюкейна. Подобный ход мыслей возникал автоматически. В теории Дьюкейн знал, что собственный идеальный портрет бывает часто обманчив, однако в его случае развенчание упомянутого портрета завершилось не ясной картиной неприглядной правды, а только кашей в голове и чувством немощи. Не в состоянии я никому помочь, думал он, и не потому лишь, что недостоин этим заниматься, а потому, что больше не в силах — не в силах протянуть сейчас руку Вилли, деморализован всей этой путаницей, сознанием своей вины…
Накануне он провел часть вечера у Джессики и тупо согласился продолжать с ней встречаться. Они с ожесточением и злобой спорили, как часто Дьюкейну приходить к ней. Он настаивал на том, чтобы лишь раз в две недели. Джессика не срывалась на вопли, не лила слез. Она расчетливо и холодно гнула свою линию. Устроила Дьюкейну допрос, вновь допытываясь, есть ли у него любовница, что он, как и прежде, отрицал. Они обменялись враждебными, недоверчивыми взглядами и сухо простились. Дьюкейн ушел с уверенностью, на сей раз из осторожности не высказанной вслух, что, когда два человека настроены по отношению друг к другу так неприязненно и непримиримо, им должно хватить ума и воли расстаться. Потом, однако, мысленно восстанавливая для себя этот вечер, он так устыдился своего бездушного поведения, что уступил опять чувству неопределенности и бессилия.
Виделся он снова и с Макрейтом; дал ему денег. Пожалел, что так рассвирепел на него в прошлый раз: все-таки и та встреча не прошла даром, выяснилось хотя бы, готов ли Макрейт продать какие-либо дополнительные сведения о Радичи. С горькой иронией Дьюкейн отметил, как развеялись в прах его былые высокие соображения, что подкупать Макрейта безнравственно, что это значит ронять себя — поскольку теперь, во всяком случае, он состоял в коммерческих отношениях с этим субъектом. Макрейт со своей стороны, так и не зная наверняка — чего как раз и добивался Дьюкейн, — намерен ли Дьюкейн в самом деле регулярно платить ему мзду за согласие не посылать писем двум «молодым дамам», юлил, намекал, что мог бы за соответствующее вознаграждение поведать кое-что еще, и назначил новую встречу. Дьюкейн, правду сказать, сомневался, что Макрейту есть что поведать. Насчет писем он говорил себе, что старается просто выиграть время — ничего другого, собственно, ему и не оставалось. Нужно было выбрать подходящий момент, открыть Кейт и Джессике правду о существовании той и другой и подготовить их к предстоящей неприятности. Они — разумные женщины, так что, пожалуй, все сойдет благополучно. Единственное, что понесет серьезный урон, — это его собственное достоинство, и, может статься, этот урон пойдет ему на пользу.
Так, по крайней мере, большей частью рассуждал сам с собою Дьюкейн. Но бывали минуты, когда вся эта история представлялась ему кошмаром. Он содрогался при мысли, что в нем будут видеть лжеца и предателя. Его поведение с Джессикой, и без того уже достаточно непоследовательное и жестокое, выставит его, когда все откроется, дешевым проходимцем. Джессика, несомненно, уверует в то, что Кейт была его любовницей. С тем, что его сочтут скотиной, Дьюкейн еще мог бы примириться, — лишь бы не хладнокровным обманщиком! Но в сущности, размышлял он, я и есть хладнокровный обманщик. Значит, быть я могу, а вот казаться — нет! Что касается Кейт, он понятия не имел, как она это примет, и, случалось, рисовал себе с ужасом, как его навсегда изгоняют из Трескоума. В эти мгновения у него мелькала мысль, что, может быть, лучше, в конце концов, просто-напросто продолжать платить Макрейту. Только он знал, что это — дорога в ад, и тот факт, что он хотя бы допускал подобную возможность, свидетельствовал, что его устои и в самом деле пошатнулись.
Еще он размышлял о Биранне. Упорно думал о Биранне, не достигая никакой ясности, а лишь все более погружаясь во мрак. Особенности отношений Дьюкейна с религией, полагающих условием каждодневной жизни энергию добродетели, определяли его восприятие добра как единой далекой точки света. Подобным же образом, хотя, пожалуй, и не столь четко, воспринимал он зло в своей жизни тоже как некое единство, как непрерывное системное объединение взаимосвязанных частей в некую матрицу, словно бы по преступному сговору. Возможно, это был пережиток истовой и буквальной веры в дьявола, которую исповедовали его предки. Так, сейчас у него было ощущение, что и неразбериха с двумя женщинами, и шантаж со стороны Макрейта, и смерть Радичи, за которую он почему-то начинал чувствовать себя ответственным, а также загадочные и явно предосудительные действия Биранна — все это взаимосвязано самым тесным образом. И более того, ключевая фигура здесь — Биранн.