Девятого марта 1788 года инспектором в Гатчинскую артиллерийскую команду был принят из саксонской артиллерии пруссак Гессе. Павел поставил перед ним задачу — добиться как можно более быстрой и одновременной стрельбы, кроме того, выравнивать строй как по нитке. Судя по тому, что гатчинские солдаты через восемь с половиной лет, когда цесаревич наконец занял монарший престол, уже ничем не напоминали суворовских чудо-богатырей, Гессе знал толк в немецкой военной дрессировке.
Но Москва, как того ни желал новый император, не приняла прусских нововведений, которые, по примеру Петербурга, стали насаждать и здесь. Солдаты продолжали ходить в широких шароварах, заткнутых в сапоги, и с волосами, подстриженными в кружок. Офицеры хоть и обзавелись новыми мундирами, но держали их на дне сундука — на случай приезда императора. Возницы наотрез отказались исполнить высочайший приказ — перейти на немецкую упряжь, заявляя: «Русские пруссаков всегда били, чего ж нам их обычаи перенимать». Несмотря на сие вольномыслие, за время правления Павла, когда в Петербурге каждодневно арестовывали, ссылали, лишали чинов, московскими властями никто не был ни оскорблен, ни заточен в крепость.
Иван Крестьянович Гессе, назначенный 15 ноября 1796 года московским плац-майором, 15 мая 1797-го — комендантом города и 14 августа 1799 года произведенный в генерал-майоры, искренне желал в точности исполнить приказ своего царствующего благодетеля и перестроить жизнь Первопрестольной на прусский военный лад. Но, к счастью, он вскоре понял, что ни ему, ни даже самому венценосцу сей труд не по силам. Москва продолжала жить своей ленивой провинциальной жизнью. Гессе, приобретший не только опыт военной муштры, но и житейскую мудрость, сумел все же оказаться полезным городу. Он сосредоточил свою деятельность на борьбе с грабежами и строгим надзором за караулами и патрулями.
На первый взгляд строгий и холодный, пруссак Гессе был добряком и страстной натурой, из-за чего не раз попадал впросак и был беззлобно осмеян.
Как-то, когда Москвой уже командовал граф Салтыков, поручик Юни принял Гессе, нагнувшегося над столом, за своего друга-адъютанта. Он с разбегу запрыгнул на спину подписывавшего бумаги коменданта и стал пришпоривать его и дергать за косу, словно это вожжи. Когда, наконец, наездник с ужасом понял свою ошибку, он тотчас соскочил с «лошадки» и вытянулся в струну:
— Виноват, ваше превосходительство!
— А! — закричал Гессе. — Это ви… ви ездит на московский комендант?! Пошалюйте со мной!
Оба сели в карету и молча поехали к военному генерал-губернатору Салтыкову.
Вот и генерал-губернаторский дом на Тверской площади. Гессе велел доложить, что ему нужно видеть генерал-губернатора по весьма важному делу. Салтыков не заставил себя долго ждать и вышел в приемную.
— Что вам угодно мне сказать, генерал? — спросил он у Гессе.
— Я привез, ваше сиятельство, к вам со мной жалоб. Вот этот господин офицер изволит ездить на московский камендант.
— Как ездить? Я вас не понимаю.
— Мой стояль, писаль, а поручик Юни приг на спина, взял кос и «ну! ну! ну!».
Салтыков недоуменно взглянул на стоявшего с потупленным взором Юни, на разгневанного коменданта и вдруг… не смог удержать порыва смеха. Он тотчас выхватил из кармана платок, зажал им рот и, махнув рукой, выбежал из залы…
Гессе, с 12 декабря 1809 года уже в чине генерал-лейтенанта, встретил 1812-й все в той же должности московского коменданта. Добродушием, распорядительностью и чистоплотностью он приобрел уважение городских обывателей. «Немец темного происхождения, — характеризовал его граф Ростопчин, — человек прекрасный, честный, беспристрастный и заботившийся, главным образом, о соблюдении внешних форм. Но он был годен для дел лишь до шести часов вечера, после чего всецело поглощался трубкой и пуншем».
Москва превратила этого прусского служаку в экзальтированного, несколько комедийного, но необходимого городу чудака, которого знали и любили все. «В тот самый миг, — вспоминает Сергей Глинка об отступлении русских войск после Бородина через Москву, — когда я перевязывал раненого, ехал на дрожках тогдашний комендант Гессе. Соскочив с дрожек, он обнял и поцеловал меня».
А ведь и нам не хватает таких участливых чудаков!
Мастер сыска. Следственный пристав Гаврила Яковлевич Яковлев (1760-е —1831)
Любили наши предки, как, впрочем, и предки просвещенных европейцев, дознаваться истины с помощью кнута, огня и дыбы. Пытка, вернее, страх перед пыткой крепко втемяшился в городскую жизнь, в уста вельмож и народа. До сих пор в своей речи мы пользуемся пыточными поговорками: согнуть в три погибели, подлинная(добытая длинником — палкой) правда, узнать всю подноготную.Иногда даже считаем народными пословицы вроде: кнут не архангел, души не вынет, а правду скажет.На самом же деле эту злую шутку, по верному замечанию Пушкина, выдумал какой-то затейный палач.
Самодержавный произвол, пренебрегавший законом, рождал опасение быть наказанным ни за что ни про что и, как следствие, почтение к заплечному мастеру.
Обер-прокурор Правительствующего сената Н. И. Огарев, друг Карамзина и Дмитриева, как-то отправляясь к должности, нанял первого попавшегося извозчика. На повороте улицы одетый в партикулярное платье прохожий прокричал что-то извозчику, и тот остановился. Прохожий уселся рядом с Огаревым и доехал до нужного ему переулка. Лишь оставшись один, Огарев опомнился и спросил извозчика:
— Как ты смел без спроса взять еще седока?
— Помилуйте, ваше благородие, нельзя было не взять, потому как он палачом изволит служить. Вдруг придется у него побывать, так хоть злопамятовать не будет, лютость умерит…
В девятнадцатом веке, если доверять казенной бумаге, в России кнутобойства стало поменьше, чем в предыдущие времена. Сначала указом от 1801 года была отменена пытка, а в 1863-м — все телесные наказания за малым исключением. Но еще долго над этими бумажными новшествами посмеивались в пыточных камерах и обер-полицмейстеры, и начальники этапов, и тюремщики, искренне полагая:
Розга ум острит, память возбуждает
И злую волю ко благу прилагает.
Порой дело доходило до курьезов. Так, на Международном статистическом конгрессе во Флоренции поссорились между собой два представителя русского царя. Один с жаром утверждал, ссылаясь на свод законов, что в России отменены даже малейшие телесные наказания, другой презрительно возражал, опираясь на жизненные факты, что в их отечестве ни пытка, ни кнут не являются редкостью. Изумленные европейцы не знали, кому из них верить, а правы-то были оба.
В Москве и дознание не считалось дознанием, если подозреваемому не удалось всыпать с полсотни розог. «Прописать ижицу», как шутили кнутофилы в щеголеватых сюртуках и генеральских мундирах, чья профессия обязывала их допытыватьсяправды.
Как и в любой другой работе, были свои непревзойденные умельцы в деле сыска. И когда в просвещенном Петербурге случалось важное преступление, срочно слали нарочного в Белокаменную за коллежским советником следственным приставом Гаврилой Яковлевичем Яковлевым.
И вскоре перед департаментскими князьями и графами уже склонялся в низком поклоне низенький, в казенном платье господин с большим брюхом и короткой шеей, которую, словно веревка висельника, обвивали ленты орденов. Не смея мигнуть, с нежностью и подобострастием выслушивал он приказ распутать сложное дело и семенил в застенок. Вернее, в полицейский участок, застенком он звался веком раньше.
При виде подследственной жертвы глаза Гаврилы Яковлевича вмиг наливались кровью, и он, знавший по именам всех палачей обеих русских столиц, возбужденно кричал мастеру заплечных дел:
— Тимошка, жарь его, да покрепче!
Тут же опускался на подлоетело подозреваемого пучок розог — четыре связанных вместе ивовых прута, каждый из которых, по царскому указу, имел толщину в гусиное перо и длину от двух до двух с половиной аршин.