Меня прорвало. И я вывалила перед ним всю кучу, включавшую и «трепетную лань», и взглядики наших коридорных баб, и даже свое убеждение в том, что и стены, и вещи, задействованные в наших судьбоносных перипетиях, «помнят» все, что происходит на уставленной ими сцене и хранят эту информацию, в отличие от людей, и обрушивают на их головы в самый неподходящий момент…
Наконец я высказала все. Помолчал немного и Корнет, прежде чем заговорить. Нет, он и не подумал уговаривать меня или, чего я боялась еще больше, высмеивать.
— На самом деле, Марина, — произнес он медленно и вдумчиво, — Гришка тебя просто-напросто в очередной раз напугал… Я ему, кстати, сказал об этом вчера… А вот о том, почему ты ушла от него в первый раз, не сказал. И тебе не рекомендую.
— Почему? — робко спросила я, готовая принять любое объяснение, исходящее от Оболенского.
— Потому что, извини за банальность, в женщине должна быть тайна — особенно если имеешь дело с таким персонажем, как Григ… Гришка и Милка обладали по меньшей мере одной общей чертой характера: если чего-то захотелось — подавай немедленно, прямо сейчас! А далее — далее работают тривиальные законы психологии: страсть — удовлетворение — охлаждение…
В этот момент я и дала себе слово заняться психологией… Но мужество задать вопрос, мучивший меня по-прежнему сильно, нашла, несмотря на то что рисковала в очередной раз превратиться в глазах Виталия в наивную дуру…
— Насчет любви, — пробормотала я, — похоже, речи вообще не идет?
Оболенский продолжал меня удивлять.
— Почему же? — усмехнулся он. — Идет, но с некоторым, порой роковым запаздыванием: после того как ситуация страсти и ее удовлетворения отыграна… Это как раз ваш с Гришкой случай.
— Ты хочешь сказать, что…
— Я хочу сказать, что вы оба хороши! И если собираешься просить совета, что тебе теперь делать, заранее предупреждаю: никакого совета я тебе не дам! Ты можешь мне не верить, но у меня его просто нет… Так что, милая, предоставь-ка ты всему идти своим чередом, кривая — она всегда вывезет. На этом и завершим трепетные темы, договорились?
И совсем другим голосом Оболенский поинтересовался, сколько звонков Крымовым я успела сделать за вчерашний вечер… Нет никаких сомнений, что ответ он знал и спрашивал исключительно для того, чтобы возвратить меня в русло нашего расследования, отвлечь от того, что считалось у меня теперь личной жизнью. Конечно, Корнету удалось меня усовестить, и спустя несколько минут я уже сидела в своем кабинете, лихорадочно тыча в кнопки телефона и пялясь в ту часть списка, которую он мне вручил.
К счастью, в этот день Потехин не объявился ни разу. И хотя к вечеру я могла констатировать тот факт, что среди полутора десятков Крымовых, до которых я сумела добраться, Катиной матери не было, все-таки крошечное чувство удовлетворения у меня осталось. Во-первых, я с чистой совестью могла сказать, что действительно участвую в нашем частном расследовании. Во-вторых, в паузах между звонками я все-таки ухитрилась сделать засыл материалов, оставшихся от несчастных «близнецов». И, наконец, после обеда мне удалось пообщаться, по-моему очень продуктивно, с Рудиком.
Фотокор сам забрел ко мне в кабинет напомнить, что похороны состоятся завтра в десять утра и дать адрес морга на Бауманской. Выглядел Рудик просто ужасно, словно только что перенес тяжелейшую болезнь… Всмотревшись в его красные то ли от слез, то ли от бессонницы глаза, я отодвинула телефон и непререкаемым тоном приказала Гофману сесть напротив меня на стул для посетителей. Он равнодушно подчинился, а я, припомнив, каким именно образом действовала по отношению ко мне самой в подобных ситуациях Милка, решила воспользоваться ее методом.
— Рудольф, — сказала я строго, — мне что, напоминать тебе измочаленную истину о том, что газета не может выходить с пустым местом, в частности вместо иллюстраций?!
Фотокор посмотрел на меня с некоторым проблеском разума в отсутствующем взгляде.
— Ты о чем? — вяло спросил он.
— Нам срочно нужна серия городских снимков хорошего качества, поручать это твоим соплякам я не могу! — убедительно «сердилась» я. — Запорют пленку, тем и кончится… Мне нужны городские пейзажи с детьми, молодыми мамашами и хорошенькими девочками, ясно?
— Когда? — растерянно поинтересовался Рудик.
— Как всегда, еще вчера, — заверила я его как можно убедительнее. — Горим уже не синим, а фиолетовым пламенем!
— Ох… — Рудик зажмурился, снял и протер очки, потом водрузил их обратно и огляделся по сторонам с таким удивлением, словно отродясь не бывал в родной конторе. — Ну не знаю…
— Меня не волнует, что ты знаешь, а чего не знаешь! — рявкнула я. — Подымайся и — вперед, пока свет еще не ушел… Гуд бай!
— Я попытаюсь, — протянул он неуверенно, — хотя лучше бы ты с утра сказала… Завтра, ты же знаешь…
— Знаю. И тем не менее!..
После того как за фотокором закрылась дверь, я перевела дыхание и согнала со своей физиономии озабоченное выражение. Снимки, которыми я нагрузила Рудика, пригодиться могли всегда, но никакой срочности в них, конечно, не было. Я очень надеялась, что метод моей покойной подруги сработает по отношению к несчастному Гофману и необходимость заняться делом хоть как-то удержит его на ногах, поможет справиться с горем… Если не считать тети Вали, Рудик был едва ли не единственным человеком среди нас, страдания которого казались по-настоящему глубокими, искренними… Насколько я знала; поняли это даже менты, опросившие Гофмана исключительно формально и пока что больше его не трогавшие.
Хоронили мы Милку в закрытом гробу. Судя по всему, даже ментовским медикам не удалось вернуть лицу моей мертвой подруги его изначальную красоту… Возможно, именно поэтому и по сей день в моем сознании момент Милкиной ужасной смерти запечатлен куда ярче, чем ее похороны.
Отчетливее всего запомнилось кладбище, напоминавшее отчего-то огромную общагу — голую, неуютную, насквозь пронизанную казенщиной… Домодедовский погост, ставший местом последнего прибежища моей подруги, был открыт всем ветрам, которые, похоже, дуют над ним всегда, а не только в тот день, когда плотная толпа коллег Милы стояла сгрудившись вокруг свежевырытой могилы… С тех пор я и ненавижу ветреную погоду, навечно увязавшуюся в моем сознании со смертью и — с одиночеством…
Рядом со мной постоянно находилась тетя Валя, кажется решившая после смерти Людки опекать меня, ее ближайшую подругу. Обе мы были не в состоянии плакать. Но тетя Валя, плечо которой оказалось прижатым в толпе к моему, производила впечатление окаменевшей в своей неподвижности. Я же, напротив, ничего не могла поделать с пронизывающей все тело дрожью.
Прямо напротив нас, по другую сторону ямы, рядом с которой стоял заколоченный Милкин гроб, находились Григ с Оболенским, Анечка и хмурые, не поднимавшие глаз «близнецы».
Конечно же Григорий, как и положено по протоколу, говорил какие-то слова, что-то сказал и Корнет. Но что — я просто-напросто не слышала… Мой взгляд выхватил из толпы еще двух человек: Кирилла Калинина с высоконьким мальчонкой, старавшимся не смотреть в сторону могилы и, судя по выражению его лица, решительно не понимавшим, для чего отец притащил его на столь мрачное мероприятие… При виде мальчика я невольно вздрогнула: у Милкиного сына были в точности такие же, как у нее, вьющиеся рыжеватые локоны и такие же глаза — живые, блестящие, смышленые… Я отвернулась.
Спустя какие-то двадцать минут все было кончено: на месте ямы вырос довольно крутой холмик, сплошь уложенный венками, с воткнутым посередине православным крестом, хотя, насколько знаю, никто из наших ведать не ведал, крещена ли Милка вообще. Толпа начала понемногу редеть, потянувшись по узкой тропинке в сторону далеких металлических ворот. Еще через несколько минут возле Милкиной могилы осталось всего несколько человек, включая нас с тетей Валей, Оболенского и Кирилла с Сашкой, нетерпеливо дергавшим отца за руку. Григория среди задержавшихся не было, когда он ушел, я не увидела.