Литмир - Электронная Библиотека

На моё счастье, шакалы всё-таки не верят до конца в это подлое клеймо на моём лбу. Они знают, что сила аманейе иногда просачивается, когда я злюсь, – и боятся, что я их прокляну или наведу порчу. Дураки деревенские. А я иногда поднимаю руку и показываю им кончики пальцев: мол, двумя закрою ваши глаза, двумя – ноздри, одним – рот, а прочее земля покроет. Старинный жест сахи-аглийе, они тут же всё вспоминают и не рискуют всерьёз нарываться. Только Гранит, грязная мразь, иногда расплывается слащавой мордой и пытается меня хватать – «я же с лучшими чувствами, Одуванчик!» Я бы забил ему его лучшие чувства в глотку до самой печени, будь у меня столько сил, как они предполагают.

Пока шакалы огорчались и сетовали, что им не отломилось от этой лепёшки, я пошёл на тёмную сторону, заваривать траву ти для рабынь. Оказывается, рабыни тоже болтали об этом несчастном корабле; они тут же принялись расспрашивать меня, не видал ли я чего замечательного. Я даже пожалел, что не видал: можно было бы по-человечески поговорить.

С рабынями у меня отношения разные, со стражей – одинаковые. Поэтому женщин я тихо и спокойно не люблю, иногда они мне почти милы, а мужчин почти всегда смертельно ненавижу. Бывает, устаю ненавидеть – но и тогда им не верю. У всех людей есть какие-то тормоза внутри – у меня их отрезали, я мечусь из крайности в крайность, бросаюсь в ярость или в слёзы, окунаюсь в апатию, это для мужчин смешно. Поэтому лучше как можно меньше себя показывать.

Я хожу вдоль стен, стараясь с ними слиться. Если срываюсь – получаю пинка, не столько от людей, сколько от Нут. Она хочет, чтобы я лучше владел собой. Я стараюсь ей угодить, она всегда права – она с некоторых пор заменила мне мать.

Мне не было дела до этого корабля, до утопленников и их золота. Меня вообще мало интересует золото: что я такое могу на него купить, в сущности? Вот Подснежник – вольноотпущенник, богат, и что с того? Смотрю на него – а он смешон и гадок, разжиревший самодовольный холощёный баран. Смотрю на него – и не могу есть, боюсь стать таким же. Не хочу выслуживаться перед Беркутом: низко, хотя он вроде бы не самая гнусная дрянь из всех моих хозяев. Про меня говорит «гордый, всё-таки заметно, что он аманейе» – и не даёт ни гроша, а из дома старается не выпускать в принципе. Гордый – это плохо, ага.

Я раб для сравнительно чистой работы. Я должен радоваться, что отхожие места чистят более дешёвые рабы, чем я, – но мне всё равно.

Я пил отвар ти и слушал, как рабыни болтают о ерунде, когда Подснежник заверещал с мужской стороны, что ему нужна моя помощь. Я вышел и увидел, что Всадник принёс женщину, чужую женщину с берега. Рожа у Всадника излучала такое самодовольство, что мне захотелось немедленно скормить ему лимон. Целиком.

Беркут вышел поглядеть. Она выглядела очень дорого, эта женщина, даже сейчас, полумёртвая, вся покрытая солью, лохматая и ободранная, в каких-то гадких тряпках. Она была такая беленькая… похожая на белого котёнка, который провалился в корыто с коровьим пойлом и еле вылез: жалкая и трогательная. И у неё в ушах были дырочки для серёг, а на ободранных пальцах – она, наверное, хваталась за что-то, чтобы не утонуть, – виднелись светлые полоски от колец. Кольца с серьгами Всадник, конечно, украл – а я сделал вывод, что бедняжка носила вовсе не медную проволоку.

Всадник, разумеется, запросил – о-го-го. Можно купить кусок ущербной луны за такие деньги. Беркут засунул пальцы за поясок и скинул на две трети: мол, девчонка-то умирает, вот-вот совсем умрёт. И тут встрял я, сказал, что надо её отмыть и дать ей водички, а потом уже торговаться: мне вдруг стало её жутко жаль. Уже не ребёнок, нет, ей замуж пора было год-два назад, но – она выглядела как-то совсем особенно. По-детски чисто.

Беркут взглянул на меня и вроде сообразил, что в предложении есть смысл. Велел мне и Подснежнику нести её на тёмную сторону и приводить в чувство – а сам уж остался торговаться с Всадником дальше. Я так и не поинтересовался узнать, к чему они пришли: Всадник с того же дня бросил службу и уехал из посёлка. Впрочем, это на её серёжки-колечки, не на плату за её жизнь, я так думаю.

Я её вымыл. Было тяжело и приятно на неё смотреть… тело бело-розовое, молодой яблоневый цвет, кожа нежная на удивление – вся в синяках и ссадинах, но всё равно видно, насколько богато это выглядит… грудь – как сливки с карамелью, надо сдерживать желание узнать, сладко ли на вкус… Когда я отмыл её волосы от соли и засохшей пены, они оказались цвета белого золота, очень мягкими – и завивались ягнячьими колечками. Ресницы длинные, светлые… Совсем неяркая девочка, но в этом и есть главная прелесть: неяркая, степной нарцисс – из тех, что нежнее пионов. Глаза оказались кошачьи, вернее, молочного котёнка – голубовато-серые, круглые. Пару раз приходила в себя, смотрела сквозь ресницы, слабо улыбалась, бормотала что-то сипло…

Она выпила большую чашку холодного отвара ти, по чуть-чуть, и съела капельку мёда. Я с ней целый день провозился, свалил все дела на Жаворонка. Рабыни только фыркали. Она им жутко не понравилась, понятно: выставь их всех на торги, так все покупатели смотреть будут именно на неё. Бедняжка им цену сбивала.

Лилия, девка сильная и жестокая, которая уже всё для себя рассчитала, только базара и ждала, чтобы найти кого охмурить, так и резанула общую правду всех рабынь Беркута: «Зря ты с ней нянчишься, Одуванчик, пусть подохнет, так всем лучше будет». Я разозлился. «Её, милая, купит не деревенский меняла, такому она не по карману, – говорю, – её купит князь, так что тебе она дорогу не перейдёт». Лилия взбесилась, наговорила мне гадостей, сколько придумала, её приятельницы ещё добавили… весёлый вечер.

А беленькая уже ближе к закату очнулась. Тихонько. Взглянула на меня и улыбнулась. Я говорю: «Тебя, наверное, зовут Яблоня, да?» – а она вообще не понимает, видно по глазам, но улыбается, как маленький ребёнок. Ласково.

Лилия, разумеется, не смогла этого стерпеть. «Не Яблоня, – говорит, – а Белая Коза её зовут. Кошка ошпаренная. Больше с ней возись, бесхвостый пёс! Кому она нужна, немая дура?» И все её подхалимки тут же принялись хихикать и поддакивать.

Надо было бы держать себя в руках: собака лает – ветер носит. Но это иногда от меня не зависит – я сам удивился, когда почувствовал, как медь аглийе просачивается через мою кожу. Рабыни завизжали, Лилия отослала Фиалку за Подснежником – жаловаться, что я нарочно их пугаю и измываюсь над ними, чтобы к базарному дню они дурно выглядели; мне уже было стыдно и противно за эту вспышку, а обратно ничего не повернёшь.

Подснежник, похоже, с горечью думал о деньгах, которые Беркут отдал за беленькую – с ходу пообещал, что следующее клеймо сам лично вырежет у меня между лопаток. Бараньим ножом. А беленькая вдруг его отчитала.

Она встала. Я видел, что её качает, ножки еле держат – но она встала, выпрямилась и высказалась, так славно, что я чуть не расплакался. Я понял: ей в том краю, откуда приплыл корабль, служила сотня таких, как Подснежник, а может, и мужчины склоняли головы и закрывали глаза рукавами, когда она выходила. Говорила без всякой злости. Спокойно, снисходительно. Она ему приказала не орать на меня – хотя имя «Одуванчик» произнесла как «пух», наверное, с непривычки.

Я догадался, что беленькая – княжна чужаков. Настоящая княжна, услышь, Нут – как мне вдруг захотелось при дворе её отца или мужа приносить ей на рассвете кавойе с мёдом! И одевать её в шёлк и золото, косы ей плести, касаться её… понесло, ага.

Глупо и непристойно об этом думать – но ведь беленькая сама взяла меня за руку.

И я подумал: «Моя госпожа»…

Я называл её Яблоня, она меня – Одуванчик, когда умела выговорить. Если у неё не получалось, то – Пух или Крот, но она не знала, что это так звучит.

У неё было другое имя – какое-то шмелиное жужжание. Мне не нравилось её так звать – я и не звал, а другие переняли у меня. Она не рассердилась.

Она попросила поесть – и я её кормил. Потом одевал и заплетал, и она дала мне свои волосы, как княжна – своему любимому евнуху, спокойно. Всё время улыбалась мне; сидела рядом, перебирала мои пальцы. Рабыни просто ядом исходили: женщин бескорыстно бесит, когда на них не обращают внимания. А Яблоня всё понимала; её личико становилось безнадёжно-печальным.

12
{"b":"157858","o":1}