Я мог себе представить, как его слова разносятся над обожавшей его толпой. И знал, что теперь люди боготворят его еще пуще, ведь он обманул саму смерть. Он говорил правду, заявляя, что дает им моральные силы для сражений. Что нужен им ничуть не меньше, чем нуждается в них сам. Без Джонни они бы превратились в толпу грабителей и головорезов — беспорядочное стадо никчемных солдат. А без них… он бы просто-напросто остался прежним стариной Джонни Спонсоном. Тем, кто спас мою жизнь. Человеком, которого я когда-то полюбил.
Но казалось, что этот, другой, Джонни Спонсон доволен и взволнован оттого, что получил пулю снайпера. Его переполняли новая дикость и странная надежда, новые необычные теории в придачу к тем, которые уже имелись. Как, например, следующая: империя индийцев так разрослась потому, что им пришлось выжить в те ужасные несколько лет и морозных зим более двухсот лет назад. Как все могло обернуться иначе, если бы нечто странное не упало с небес и не омрачило мир. Как всегда, он нес чепуху. Ничего не изменилось! Нетронутая часть его все больше и больше становилась похожей на того, кем он уже стал.
Пусть Лондон окружила гораздо более многочисленная и отлично вооруженная армия, но Джонни не сомневался, что английскому бунту ничто не грозит. Он вещал о том, как шотландцы выбрали момент, атаковали из-за Адрианова вала и сейчас маршируют на юг, а равнинные голландцы вскоре прорвут блокаду индийцев и поплывут вверх по Темзе на новых кораблях со свежими запасами. Я даже начал ему верить и чувствовал, как к английской зелени на столь любимых Джонни картах возвращается цвет, и знал, что другие поверят ему скорее, чем я. Но разница в том, что я ненавидел саму мысль об очередном сражении даже в случае нашей победы. А еще я никак не мог понять, отчего вдруг оказался на одной стороне с гребаными шотландцами, с которыми бился так, что чуть не лишился жизни. Ежели нам, сипаям, удастся сломить осаду и прибудут голландцы, если к нам на помощь придут шотландцы, то опять грядут сражения и разрушения, а в результате урожай еще одного года останется неубранным. Хуже того, снова будут умирать люди. Ведь мы, сипаи, годимся лишь на то, чтобы убивать. Если заставить нас делать что-то другое, мы все изгадим.
Я огляделся по сторонам. Джонни тем временем продолжал распинаться о долге, флагах, необходимости быть верным и стоять до конца, биться за свою страну и подчиняться приказам, делать то, что нужно, даже если это грозит смертью. Возможно, рана на руке у него была тяжелее, чем я предполагал, или же он принял обезболивающее, да просто был немного пьян, но он разразился тирадой. Причем все это я слышал уже не раз: на парадах из уст офицеров и в те далекие времена, когда рос в лачуге, которую мы звали домом.
Я сунул руку в карман и нащупал проволочную петлю, которую, как хороший солдат, по-прежнему носил с собой. Я достал ее и развернул, пока Джонни вещал. Думаю, он через миг распознал мои намерения. Но даже тогда, в сущности, не удивился. В конце концов, он отчасти оставался таким же, как я, — сипаем. Он знал, что смерть всегда подстерегает за углом, особенно когда полагаешь, что наконец-то ее перехитрил.
— Почему?..
Он боролся со мной, но ему мешали рана и перевязь, а еще его нелепые одежды. А мои движения были быстры, и к тому времени я уже был сыт по горло гребаными разговорами Джонни. Однако такую смерть легкой и быстрой не назовешь. Чтобы пользоваться удавкой, нужны сильные руки и могучая воля. Джонни колошматил меня слабеющими руками, и его ноги дергались от спазмов. Лицо покраснело, затем посинело. Язык вывалился наружу. Из него текли кровь и моча. Глаза вылезали из орбит. Но я не сдавался и не отпускал. Я солдат, сипай. Моя работа — смерть. Но, по правде говоря, затягивать удавку меня заставляла не мысль о грядущих сражениях, в которых он заставит биться нас, сипаев. Дело было даже не во всех этих мертвецах и рыдающих женщинах, не в затянутых Дымом небесах и разрушенных городах — урожае грядущих боев. Своими речами ублюдок так походил на моего назюзюкавшегося папашу! Так что я убил Джонни Спонсона не ради славы или спасения кого бы то ни было, освобождения Лондона или сохранения Империи. Я просто хотел заткнуть мерзавца.
Похоже на то, что кому-то пришло в голову, будто я чересчур засиделся наедине со своим мнимо лучшим другом. Возможно, зная Джонни, они решили, что стало подозрительно тихо. Как бы то ни было, стража с воплями ворвалась в тронный зал и увидела, что я натворил. Весть разнеслась на удивление быстро и через ворота дворца распространилась по всему Лондону, а затем через городские стены долетела до индийских войск, оснащенных громадными осадными машинами и магазинными винтовками. Мертв Джонни Спонсон, лорд чего-то там такого, наш принц и король, — самый обычный рядовой сипай, редкостное дерьмо, выдающийся танцор и тайный сын какой-то шлюхи из Английского хранилища. Страшное горе и невероятный хаос! Той ночью Лондон горел. Город погиб еще до того, как индийцы заняли его на следующее утро. Или, думаю, так мне рассказали.
Я вообразил, что стража просто меня убьет. Не принял во внимание тот факт, что они такие же сипаи, как и я, а потому понимали, что смерть не является чем-то из ряда вон выходящим. Она вроде лика того, кого ты перестал пытаться любить. Еще они знали, что со смертью Джонни Спонсона испарились их шансы выжить и нагреть руки на бунте. Возможно, они даже видели тела своих плененных товарищей, вернее, то, что от них осталось после расправы индийцев.
Посмотрите, что сипаи Джонни Спонсона сделали со мной. В их распоряжении была целая ночь до того, как индийцы наутро проломят стены города. И потрудились они на славу. Потом оставили меня там, в тронном зале Джонни, — израненного и брошенного рядом с телом убиенного мною человека, а языки пламени в это время пожирали ковры и гобелены, лизали стены. Может, они хотели, чтобы я стал чем-то вроде сигнала или знака, хотя сомнительно, что они предполагали, будто я протяну так долго.
Как вы уже заметили, они сперва отрезали мне ноги и вывернули руки, оставив рот и язык. Больше всего мне не хватает зрения, потому что мне так хотелось бы взглянуть на заново отстроенный на хладных северных пальцах великой Империи город. Хочется верить, что он по-прежнему прекрасен при надлежащем налете надежды, света или тьмы. Я не могу услышать тебя, добрый сэр, сахиб, брамин, бегума, факир, лорд, леди, но я не прошу ни слов, ни подаяния. Только прикоснись к моей груди, где лежит слой белого праха. Скажи мне, что это так и город возродился, став вновь прекрасным. Что я покоюсь на мраморных ступенях чудного нового храма, мозаичного и светлого, в котором ощущается само дыхание Христа, Магомеда, Брахмы. Что небеса пестрят бумажными змеями, знаменами, шпилями и башнями муэдзинов и разносятся крики муллы и перезвон колоколов. Прикоснись ко мне там, где поменьше обгорела плоть. Тогда я узнаю и пойму.
И не беспокойся о пепле, сэр, сахиб, если у тебя чистые руки или элегантный костюм. Запросто отмоется.
перевод М. Савиной-Баблоян
Крис Роберсон
О ЕДИНИЦА!
Цуй стоял в золотистом сиянии утра в Саду Орнаментов, любовался неподвижными водами прудов с рыбками-счетами и размышлял о бесконечности. За стенами уже гудел Запретный город — суетились бесчисленные слуги, евнухи и министры, состоящие на службе Императора, — однако в самом саду царили тишина и благолепие.
Если не считать Императорской счетной палаты, где Цуй вот уже много лет служил старшим вычислителем после смерти своего предшественника и отца, лишь в Саду Орнаментов он любил задерживаться подолгу. Неумолчный шелест костяшек, снующих и щелкающих по намасленным проволочным прутьям, — это была единственная музыка, которую признавал старший вычислитель, столь же дорогая ему, как биение собственного сердца; тем не менее временами ритмы этой симфонии начинали утомлять его. В подобных редких случаях тишина над прудами, где обитали рыбки, и искусственными холмами вокруг становилась для него единственным утешением.