— А наши люди не понимают, что здешние особые условия требуют от них творчества, постоянной мысли. Главная наша беда сейчас в том, что мы не ломаем голову каждый день, каждый час: «А что бы придумать новое?» Накричать на другого, что прошляпил, оставить бригаду рабочих на три часа сверх нормы, самому три дня не являться домой — это еще не творческая работа, такие вещи часто происходят от моральной лености, от нежелания ломать голову.
— Люди больше работают оттого, что ленятся поработать, — проговорил Седюк, смеясь. Ему нравился такой парадокс. Потом он заметил: — Это уже скорее область политработы, а не техники.
— А мне все равно, как это называется, — сказал Сильченко. — Равнодушие, штампы наши, неверие в собственные силы, трусость мысли — все это надо сломать, без этого решения ГКО не выполнить. Думаю, это имеет прямое отношение к технике. — Он помолчал и заговорил по-другому, словно со старой темой было покончено, а новая требовала иного тона — голос его звучал мягче: — В личном вашем деле, Михаил Тарасович, сказано, что вы бросили вверенный вам эшелон и бежали на фронт. Объясните-ка, что это у вас было за дезертирство?
— Это не было дезертирство, — ответил Седюк, краснея. — И на фронт я не бежал: бегут с фронта, а не на фронт.
— Я понимаю, — успокоил его Сильченко. — Но все-таки я хотел бы, чтобы вы подробнее рассказали мне обо всем этом.
Седюк молчал. Он вдруг снова увидел горящие города, разрушенные станции, бегущих жителей и самое страшное — отступающую армию, бесчисленные ряды угрюмых, усталых людей с тусклыми, серыми лицами, с опущенными глазами, молча спешивших на неизвестные рубежи в тылу, позади родных мест, родных домов. Он вспомнил стыд, негодование, безмерную печаль, безмерную ненависть и над всем этим чувство, что все рушится, что единственно честным будет только одно — броситься туда, вперед, а не назад, встретить врага грудью и умереть, не отступая. И перед ним снова прошла та ночь, когда эшелон их застрял на полустанке: он лежал в траве, горе рвало его сердце, слезы ненависти обжигали щеки, — говорить об этом сейчас было нельзя.
Все же он заговорил — принужденно, сдавленным голосом:
— Ну, что сказать… Я был начальником последнего эшелона — эвакуировались запасы материалов, кое-что из второстепенного оборудования, основное было уже вывезено. Задачи начальника эшелона представляете — ругайся с диспетчерами, организуй кипяток… Ну, на одной станции мы крепко застряли — проходили войска, с запада слышалась канонада, надвигалось зарево бомбардировок. Я добился, чтобы наш эшелон все же отправили, и сдал начальство другому инженеру, а сам пешком отправился на фронт. Больше не мог… — Он криво усмехнулся. — Меня, конечно, задержали, решили, что я шпион или диверсант, особисты в психологии не особенно разбираются. Пришлось неделю посидеть, пока пришло по телеграфу разъяснение из Москвы — они запросили обо мне наркомат.
— Благополучно окончилось, — проговорил Сильченко, внимательно взглядывая на Седюка. — В спешке могли и по-иному решить.
— Да, благополучно, — угрюмо согласился Седюк.
Сильченко продолжал, словно не замечая, как труден ему этот разговор:
— Знаете, почему я заговорил об этом? Случай не совсем обычный и, видимо, характерный для человека вашего склада. Как вы думаете, не может у вас повториться что-либо подобное? Не бросите ли вы нас, чтобы отправиться снова на фронт, если там будет очень плохо?
Седюк пожал плечами. Он ответил, глядя прямо в глаза Сильченко:
— Понимаю ваше сомнение. Я не раз писал заявление об отправке на фронт, но всегда получал отказ. Очевидно, партии нужнее, чтоб я был здесь, в тылу. Можете быть спокойны — я буду там, куда меня посылает партия.
— Правильно, — заметил Сильченко. — Теперь последний вопрос. В анкете вы пишете, что женаты. Где ваша жена?
Седюк был уверен, что Сильченко спросит его об этом. Он знал, что отговориться пустой фразой, как при встрече с Караматиной, не удастся. Дело было не в том, что ему хотелось что-либо скрыть или обелить себя. Тут таилась глухая рана, ее не следовало трогать и, во всяком случае, не следовало показывать чужим ему людям. Это был служебный разговор, рассматривали его анкету. Мучения сердца, ядовитые мысли, отчаяние, терзавшее его, — нет, говорить об этом он не хотел. Он ответил с подчеркнутой анкетной краткостью:
— Не знаю. Она пропала при эвакуации Ростова. Может быть, умерла, может быть, осталась у немцев.
Он не смотрел на Сильченко, но знал, что строгий, проницательный взгляд начальника строительства изучает сейчас его лицо, оценивает, какова мера правды в его словах и где скрывается ложь. Седюк зло усмехнулся и поднял голову. Теперь он должен будет отвечать на новые вопросы, прокурорски враждебные и недоверчивые. Он готовился ответить вызывающе, но взгляд Сильченко не был ни строгим, ни прокурорски проницательным, и вопрос, заданный им, показался Седюку совсем неожиданным.
— Скажите, — спросил Сильченко, — во время вчерашней поездки с Дебревым вы не говорили об этом? Я имею в виду жену и случай на фронте.
— Нет, — ответил Седюк. — Об этом он меня не спрашивал.
Сильченко проговорил ровно, словно речь шла о самых обычных делах:
— И не говорите пока. Я сам ему скажу, когда придет время. От Сильченко Седюк прошел в проектный отдел. Хотя рабочий день давно кончился, большинство проектантов было на местах. Седюк сел за свой стол и пододвинул чертежи. Но работа шла плохо — он думал о беседе с Сильченко. Эта беседа взволновала его. Он сам старался не вспоминать о скверном происшествии во время эвакуации, расспросы Сильченко были ему тяжелы. Как все это нехорошо получилось — сначала разговор с Караматиной, которая, оказывается, знает Марию и его самого и, вероятно, еще не раз будет допытываться, как и что, потом вопросы Сильченко… Ну ладно, Караматину можно будет одернуть, это просто. В следующий раз он не станет увиливать, а прямо скажет ей: «Знаете, прошу меня не расспрашивать». Сильченко одернуть труднее — он имеет право знакомиться с биографией своих работников. И что это значит: «С Дебревым пока не говорите»? Будет настраивать Дебрева против него? «А, черт! — сердито прикрикнул на себя Седюк. — У тебя дело, расчеты, занимайся расчетами, а не пустой психологией!»
Через час Седюк положил Телехову на стол подробный план реконструкции опытного цеха и список первоочередных исследований. Телехов, читая, одобрительно кивал головой. Ему так понравилось предложение Седюка, что он сам докладывал его Караматину.
— Прежде всего нужно будет уговорить Дебрева, — сказал Караматин. — Завтра утром я скажу ему о вашем проекте. Если Дебрев оформит его приказом, Лесину некуда будет деться. Иначе он и слушать не захочет о строительстве опытного цеха.
И, улыбнувшись Седюку — улыбка казалась на его лице неожиданной и странной, — Караматин добавил:
— По-моему, предложение ценное. Оно решит многие наши затруднения. Поверьте, мы не хуже вас понимаем, как слабо обоснованы некоторые предположения и расчеты проекта.
17
Поздно вечером в проектный отдел пришел Назаров.
— Очень важное совещание провел нынче Дебрев, не обычная наша болтовня, — сказал он с воодушевлением. — Вот сейчас я верю, что строители добьются перелома. Помнишь вчерашнюю речь Лесина? Картина безрадостная! Сегодня Лесин выступил с целой новой программой работ — производительность труда, по подсчетам нормировщиков, повысится процентов на сорок-пятьдесят.
— Да, повысится производительность ручного труда, — с досадой возразил Седюк. — Беда в том, что этот ручной труд сам по себе непроизводителен, сколько его ни повышай, он не решит проблемы быстрого строительства. Нужно пустить на планировку экскаваторы.
— И об этом говорили, — возразил Назаров. — На площадке утром разложили гигантский костер, пошла на него целая платформа угля. Мы все ходили вечером смотреть — оттаяло на семь десятых, вероятно, и восемь натянет, можно пускать экскаватор.