— Вы молодчина, Раух! Это выход, — тихо произнес Килингер. — А говорить со здешними бессмысленно. Завтра же подам заявление. Решено. — Он тревожно посмотрел на Самарина и сказал: — А ведь плохи, Раух, дела у нашей Германии.
— Да, на войне все очень осложнилось, — осторожно согласился Самарин.
— У меня вызывает ярость одно воспоминание, — продолжал Килингер, начав ходить по кабинету. — Я сам слышал по радио, как Геринг сказал, что, пока он жив, ни одна бомба не упадет на Берлин. Почему же он живет как ни в чем не бывало? Если бы я был фюрером, я бы за одно это дешевое хвастовство устранил бы его со всех постов. — Он остановился перед Самариным: — Почему, Раух, нам говорят столько неправды? Как и вы тогда — мне, всем немцам не хотят портить настроение? Но люди же не дураки, а у нашей нации достаточно мужества. Когда нам сейчас говорят, что Германия, как никогда, близка к победе, а Берлин в это время терзают враги, — это же очень похоже на лживое хвастовство Геринга. По-моему, говорить нации неправду — преступление. Верно, Раух?
— Конечно, профессор, — согласился Самарин. — Но мы с вами все-таки знаем о ситуации не все. Может, и правда, что Германия готовит какое-то секретное оружие победы.
— Но я смотрю и на это как психолог. Логичнее сначала это оружие пустить в ход, а потом уже о нем говорить, а не наоборот. Ведь у каждого может возникнуть вопрос: если есть оружие, почему оно не на фронте? Почему его не используют, чтобы остановить русских? Чтобы прекратить бомбежки Германии! — Он помолчал сокрушенно, затем сказал: — А этот русский мой пациент утешал меня: подождите, говорит, скоро русские придут сюда, и тогда вы вполне обоснованно уедете к жене в Берлин. Что-то очень он стал мне неприятен, этот русский. Злой человек. И по-моему, у него какой-то психологический комплекс — ведь он с одинаковой злостью кидается на все и вся, и на себя в том числе. Такие люди опасны, и они, как правило, кончают плохо — их души съедает собственная злость... Он сказал, что вы были у него в гостях. Как он живет?
— Я заходил только взять у него книгу,
— Да, он хвастался своей библиотекой. Что же он вам дал?
— «Фауста» Гёте.
— Прелюбопытно... прелюбопытно... Фауст... — задумчиво проговорил Килингер.
— В каком смысле любопытно?
— Непонятно, почему он вам дал читать именно это?
— Да бог с ним. Трудный он человек действительно. — Самарин помолчал. — Если вам удастся отсюда уехать, мне станет очень одиноко. Я так привык, что вы есть, что можно к вам зайти...
— Оставьте, Раух. — Килингер приблизился к Самарину, положил ему руку на плечо: — Вы молодой, здоровый, слышите, здоровый человек. Вы счастливый человек, не попавший в военную мясорубку. Всегда думайте об этом, когда появляется плохое настроение. Говорите себе: я здоровый, счастливый человек. И поверить в это вам нетрудно, достаточно посмотреть вокруг или заглянуть в газету. У вас впереди большая жизнь. Это замечательно, Раух! А все остальное пройдет... пройдет... — Килингер все это сказал так, как врачи говорят больному, желая вселить в него оптимизм.
Расставаясь, они условились, что завтра вечером Самарин позвонит ему, чтобы узнать, получил ли он отпуск, и, если получил, зайдет помочь упаковаться.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Прошла неделя. Осипов не давал о себе знать. Самарин находился в крайнем напряжении. Хорошо еще, что с коммерческими делами его стало полегче. Магоне остался с ним. Он только завел бухгалтерскую книгу и записал в нее все сделки, потребовав, чтобы Самарин каждую сделку подтвердил своей подписью. Но, слава богу, былой активности Магоне уже не проявлял, и Самарин мог спокойнее заниматься разработкой главной своей операции.
Решение атаковать Осипова принято. Но нужно тщательно обдумать каждую минуту атаки. Цель атаки — заставить Осипова работать по заданиям советской разведки. А если он не согласится? Это ведь не тот случай, когда можно будет сказать: «Не хотите? Жаль... До свидания». Если он откажется, Самарин видит пока только один исход — устранение Осипова. Потом надо уходить... Но сейчас думать об этом Самарин не хочет.
План атаки уже выстроился, все повороты разговора логически связаны. Разговор должен быть так построен, чтобы Осипову предоставлялась самая минимальная возможность влиять на него и тем более круто изменять его направление. Но Самарин знал, что вся его предусмотрительность на этот счет умозрительна и что в ходе разговора могут возникнуть совершенно неожиданные сюрпризы. Как их предугадать? И разве можно предусмотреть?..
Днем Самарин снес Рудзиту на рынок свое донесение в Центр.
«Принял решение в ближайшие дни провести решающий разговор с Осиповым. Ваши советы учел, но, взвесив все, пришел к выводу, что затягивать предварительную работу нецелесообразно.
Максим».
Возле Рудзита никого не было. От жаркого солнца он запрятался в тень и смотрел оттуда на Самарина весело блестевшими глазами: Самарин бросил ему в кружку бумажный комочек.
— Слышали? Опять им по хребту дали, — тихо сказал Рудзит.
Заросшее лицо его светилось от радости.
— Они сообщили? — спросил Самарин.
— Они тоже... и, как всегда, «с тяжелыми боями отошли на новые рубежи». А я слышал Москву — полный разгром на Курской дуге. Салют был.
— Спасибо за хорошую новость.
Уходя с рынка, Самарин думал только о том, что новость эта ему на руку — еще один удар по нервам Осипова.
А сейчас — к Килингеру.
Профессор получил недельный отпуск и сегодня уезжает в Берлин. Вчера вечером Самарин помог ему упаковать вещи и книги. Кое-что он оставлял здесь, чтобы не подумали, что он уезжает совсем.
Самарину что-то было грустно — не говоря о том, что профессор помог ему в трудную минуту, он стал для него человеком, возле которого можно было немного расслабиться и уж во всяком случае не ждать от него прямой опасности. Килингер был с ним довольно откровенным, а это давало возможность знать, что думают такие, как он, немцы.
Килингер сам открыл дверь.
— Все еще не верю, что еду, — говорил он в тревожном возбуждении и поминутно глядя на часы. — Поверю только в поезде... или нет, тогда, когда сойду на перрон в Берлине. — Он удивленно посмотрел на Самарина: — Правда, какое странное время всеобщей неуверенности в том, что может произойти. Человек не может твердо решить, что он будет делать завтра, потому что это завтра может попросту не наступить. Бомба — и никаких завтра... А это может случиться и когда я буду уже в пути.
— И даже когда выйдете на берлинский перрон, — добавил, смеясь, Самарин. — Так нельзя жить, профессор, вам придется лечить самого себя.
— А что? Неврастения уже есть, — серьезно сказал Килингер. Только сейчас Самарин заметил, как изменилось его лицо — похудело, обострилось, под глазами темные круги. — Сегодня я первый раз прибег к снотворному. До трех часов ночи лежал с открытыми глазами. — Он посмотрел на часы: — Что-то нет машины. Если через десять минут не будет, придется добираться до вокзала самим. — Он показал на два своих чемодана и сверток книг: — Но как добираться?
— Я помогу, профессор. И у вас есть ординарец.
— Он ушел выяснять, что ему делать, пока меня не будет.
— Кто обещал машину?
— Да абвер мой, кто же еще?
— Эти подвести не должны.
За окном — протяжный гудок автомобиля. Самарин рассмеялся:
— Видите? Одевайтесь. Я позову шофера помочь перенести вещи.
Проводником вагона для офицеров был старослужащий солдат, который долго не хотел впускать штатского и чуть не на свет просматривал служебный литер Килингера. Подойдя к нему, Самарин шепнул:
— Что вы делаете? Это полковник Килингер.
В следующее мгновение проводник сам тащил в вагон вещи профессора, сам укладывал их на верхние полки и заверил, что в это купе он больше никого не посадит. Впрочем, во всем вагоне оказалось еще только два пассажира — подвыпившие молоденькие летчики, и уже перед самым отходом поезда появился третий — полковник со знаками различия военно-строительной организации Тодта.