Бегут огородами люди, возвращаются к своим домам. Вон Малахи пошли, вон еще кто-то — далеко, не узнать. Кто радуется, кто плачет — в зависимости от того, что осталось от двора.
— Нет немцев, прогнали! — крикнул я в блиндаж и, не мешкая больше, побежал на шоссе. Там идут войска, поглядеть нужно. За мной увязался Глыжка, плачет, просит обождать. Вот напасть на мою голову! Без него, как без соли.
Пришли еще ребята. Стоим и смотрим, делимся впечатлениями.
— Ух ты! Вот это машина! Да не туда глядишь — вона, под брезентом.
— Может, «катюша» та самая?
— А то что же? Известно, она.
— Гранаты, смотри, гранаты какие. Ребристые.
— Это чтоб ловчее кидать…
— Много ты знаешь! Чтоб осколков больше было.
Но сильнее всего нас поразил мальчишка в ладном полушубке, в шапке со звездочкой и даже… с карабином.
— И таких разве берут?
— Доброволец это.
Он ехал в кузове грузовика и смотрел на нас так, как и подобает смотреть бойцу, которому люди обязаны своим освобождением.
Я иду домой, а перед глазами все тот мальчишка, и такая обида меня берет: чем я хуже его?
Через день в нашей хате расположился штаб. Во дворе — путаница проводов, у порога на скамье, где прежде стояла лохань, сидит солдат и все время кричит в телефонную трубку:
— Резеда! Резеда! Оглохли вы там, что ли?
Помолчит немного и снова:
— Ромашка! Але, Ромашка!
А по двору с «главным» отцовским топором ходит Сергеич, пожилой, усатый дядька в шинели, подпоясанной ниже хлястика. Он ищет какую-нибудь доску, чтобы сколотить хоть временный стол. Наш, пока мы сидели в блиндаже, кто-то унес или порубил на дрова. Что старого солдата зовут Сергеичем, я от бабушки услышал. Она из себя корчит важную хозяйку — бегает за ним вслед и во все вмешивается:
— Ты эту доску не трожь, Сергеич, вон ту лучше возьми. Эта на потолок пойдет, проломали, гады ползучие.
Я злюсь на старуху: всюду она свой острый нос всунет. Тут война идет, а ей доски жалко. Осмелела. С немцами, небось, так не говорила.
— Велик вырос, а ума не вынес, — ответила мне на это бабушка. — То ж немцы, а это свои.
Смотри ты, Сергеич ее слушается. Даже обещает сам залатать потолок — всего-то пять минут дела.
— А это, стало быть, твой хозяин, Матрена Евсеевна? — кивает он на меня.
— А-а! — машет рукой бабушка. Да как машет! Какой, мол, там хозяин, горе одно. — Без отца толку не будет, свернет себе шею. Долго ли нынче?
— Придет отец, — обнадеживает Сергеич, ловко орудуя топором. Щепки отлетают ровные, аккуратные.
— Дай-то бог, — вздыхает бабушка.
Вот пристала к человеку, мне и слова не дает вставить. Я, обиженный, ухожу в хату, слоняюсь там из угла в угол, путаюсь у штабных под ногами. Меня обходят, просят не мешать. Что ж, полезу на печь.
Там сидит Глыжка и грызет черный солдатский сухарь — аж искры из-под зубов. А мне не сидится. Погреюсь немного и снова путаюсь под ногами, прикидываю, у кого бы это спросить насчет добровольцев: берут их или нет?
Черный горбоносый капитан, кутаясь в шинель, сидит над бумагами и пьет какие-то желтые пилюли. У него малярия.
Сергеич его уговаривает:
— Ложитесь на скамью да укройтесь моим тулупом.
Капитан крутит головой и в который раз спрашивает у телефониста:
— Кузьмин, первый молчит?
— Молчит, — виновато отвечает Кузьмин.
Капитан мне нравится: мужественный, широкоплечий, подтянутый. Плевал он на малярию. Нашим малярия хоть бы что. Вот только уж очень он строг. С моим вопросом к нему и соваться нечего.
Телефонисту тоже не до меня.
— Резеда! Резеда! — кричит он без передышки.
По хате ходит молодой лейтенант. Шинель на нем с иголочки, форсистые сапога — в гармошку, и новая ушанка надвинута на одно ухо. Лейтенант весел и не прочь поговорить.
— Как сухари, братва? — спросил он у Глыжки и, не дожидаясь ответа, запел:
Темная ночь, только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах…
Разве что к нему подойти?
— Чего? — не понял сперва лейтенант. — Добровольцы? Какие добровольцы?
А потом, сообразив, что к чему, показал мне в улыбке свои белые зубы.
— То, видно, был сын полка. Бывают такие, — объяснил он, когда я рассказал ему про мальчишку с карабином, и вдруг серьезно спросил: — Ты до девчат на танцы еще не ходишь?
— Не-ет, — покраснел я.
— Ничего страшного, — успокоил меня лейтенант. — Подрастешь, будешь ходить…
И снова за свое:
Темная ночь, только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах…
Еще насмехается! У самого, поди, одни девчата в голове, так он и про других так думает. Комиссар, небось, не смеялся. Вот то был человек — все понимал… A этот…
Темная ночь, только пули…
— Вы начальник связи или оперный певец? Черт вас возьми! — вспылил вдруг капитан. — У вас всегда только ветер в проводах!
Лейтенант виновато умолк. Так ему и надо, бабнику этому. Вот сейчас капитан ему всыплет! На всякий случай я подался во двор. Когда дело не ладится — лучше не мозолить глаза.
А во дворе Сергеич выкопал ровик, приспособил на кирпичах большую кастрюлю и варит штабу обед. Вот у него спросить бы. Так здесь бабушка душу изливает:
— Все начисто забрали, все под веник вымели. Какая картошина была, какая одежина — все. Остались в чем стоим.
Сергеич морщится от дыма, помешивает ложкой кашу.
— Немцы, Матрена Евсеевна, что ж ты хочешь.
— И наши хороши, — не согласна бабушка, — эти самые ласовцы. Любят поласоваться на дармовщинку.
— Власовцы, — поправляю я.
— Отстань, — ставит меня старуха на место, — дай с человеком поговорить. Так вот я, значит, о том: весь двор железяками перепороли, все до зернышка на ветер пустили…
— Эх, Матрена Евсеевна, — вздыхает Сергеич, — половину России на ветер пустили, не то что…
— А Расея из кого состоит? — спрашивает бабушка и тотчас сама отвечает: — Из нас же, вот из таких сирот, и состоит…
Она хотела еще что-то сказать, но тут выбежал на крыльцо связист.
— Сматываем удочки, Сергеич! — крикнул он и начал снимать свои провода.
Так и не удалось мне спросить у старого солдата насчет добровольцев. Но я и сам не лыком шит: добровольцы потому так и называются, что идут воевать сами, по доброй воле. А у меня этой доброй воли хоть отбавляй. Значит…
Улучив минуту, когда возле штабной машины никого не было, я вскочил в будку, залез под какую-то лавку и накрылся не то брезентом, не то мешком. Станешь проситься — не возьмут, а когда отъедут далеко — не прогонят. Скажу: дороги домой не найду. Так и останусь. Они должны будут дать мне все: и одежду, и карабин. Вот тогда я и рассчитаюсь и за Саньку, и за Митьку, и за все свои колотушки, и за «русише швайн».
Под брезентом душно. Очень неудобно лежать под лавкой, скорчившись в три погибели. У самого носа топают сапоги Сергеича. Он недовольно ворчит:
— Чертова жизнь. Третий день не дают кашу сварить…
— Немцев вини, Сергеич, что так драпают.
Это голос лейтенанта. Вот он опять затянул:
Темная ночь, только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах…
Тускло звезды мерцают…