Сколько раз говорила она Саньке, чтоб выбросил эту гадость за забор. Не послушался, поленился, так теперь терпи.
Санька пополз чуть-чуть быстрее, но невзначай задел ногой стебель кукурузы. Сухие листья не зашуршали, а загремели, как гремит жестяная крыша, если бросить на нее кирпич. А когда легкий ночной ветерок, заблудившись в тумане, тоже забрел на грядки и стал озорничать с сухими листьями, показалось, что кто-то сюда бежит. Тут Санька и вовсе вжался в сырую землю. Но ветер скоро выбрался на выгон и исчез в глухой ночи.
Вот и козья сараюшка. Из-за угла видно, как топчется во дворе часовой. У него на поясе брякает какая-то железка. Несколько тяжелых шагов в одну сторону — тишина, несколько в другую — снова тишина. Немец прислушивается. Все, вроде бы, спокойно. Видно, они не хватились пистолета и сумки, не заметили пропажи.
Санька неслышно проскользнул вдоль глухой стены хаты, залег в крапиве за углом. Крапива больно обожгла щеку и руки, но он и не заметил этого. Как назло, снова выглянула из-за тучи луна. Она заблестела в стеклах, осветила забор и над забором — немецкую каску. Каска не шевелится — кажется, что она надета на столб. Не шевелится и Санька, хотя лежать ему неловко, в бок уперлось что-то острое.
Когда нельзя, тогда особенно хочется чихнуть, и чихнуть так, чтобы по деревне прокатилось эхо. Ползая меж грядок, Санька набрал полон нос пыли, и теперь там такой зуд, что нет спасения. Он зажал нос пальцами, стиснул зубы, закрыл ладонью рот и чихнул, чихнул тихонько, приглушенно, только в ушах что-то хрустнуло.
Каска ничего не услышала. Пока Санька укрощал свой нос, она скрылась во дворе, за столбами, на которых когда-то висели ворота. Теперь можно пробираться дальше.
Он ползет сторожко, ловко и бесшумно, как уж. Слышит, как бьется его сердце, бьется громко и тревожно.
Вот и то окно. Здесь, под окном, должны лежать сумка и пистолет. Санькины руки ощупывают землю и ничего не находят.
Э, черт, снова плетется часовой. На этот раз он останавливается возле самой изгороди. Слышно даже, как немец вздыхает. Видно, вспомнил свою далекую Германию. А может, просто наскучило торчать под окнами, оберегая сладкий сон начальства.
Когда пальцы коснулись гладкой, слегка влажной кожи, Санька успокоился. Здесь сумка! А вот и пистолет. Теперь только выбраться отсюда, из-под окна, а там огородами, глухими переулками на болото, в лозняк. Ищи тогда ветра в поле.
Страшной силы удар пришелся по голове. В ушах зазвонили колокола, ярко вспыхнули и погасли звезды, и Санька полетел в черную бездну. Он не слышал, как переговаривались окружившие его немцы:
— Партизан! Партизан!
32. Я ИДУ В ПАРТИЗАНЫ
Я дожидаюсь Саньку за городищем, как и было условлено, под кособоким стогом. Жду час, второй и так до глубокой ночи, а его все нет. Несколько раз порывался пойти ему навстречу, да боязно разминуться, боязно впотьмах наткнуться на патруль.
Прокричали первые, потом и вторые петухи, а Саньки не видно и не слышно. Муторно становится на душе, в сердце закрадывается тревога. Что там случилось? Может, его убили? Один раз промелькнула даже мысль и о предательстве. Сам ушел к партизанам, а меня бросил.
Где-то на околице прогремел выстрел. Трассирующая пуля протянула огненную нить от земли до неба и затерялась среди звезд. Залаяли собаки. Может, это Санька там напоролся на немцев?
Утром огородами я пробрался домой. Меня встретила бабушка слезами и воплями.
— Пропади ты пропадом со своей помощью! — заголосила она. — Избавь ты мою головоньку от беды. Один уже доскакался, допартизанился, допартизанишься и ты…
Бабушка и слышать не хочет о моем возвращении на Плесы. Она сама пригонит Рыжую домой, а мне из хаты не позволит носа высунуть. Что она скажет моему отцу, если и меня схватят? Извиняй, Кирилл, не уберегла? Как она людям в глаза будет смотреть?
Саньку, оказывается, немцы схватили.
Я хлопнул дверью, крикнул, что сейчас же вернусь, и выскочил на улицу. В сенях снова послышались вопли. Бабушке меня не догнать, и она думает взять слезами.
Подходить к Санькиной хате опасно. На меня подозрительно косится часовой. Хлопцев на улице не видно, не у кого расспросить, где сейчас наш Чапаев. Из взрослых никто толком ничего не знает: говорят, будто его заперли в школьном подвале, в бывшей волостной холодной. Но к холодной не подойдешь, — рядом с ней, возле походной кухни, все время толкутся немцы.
План пришел в голову сам собой и, по-моему, неплохой план. Нужно взять на дорогу хлеба и мчаться поскорей в лозняк к партизану, может, он нас там еще дожидается. Потом вместе с партизаном мы идем в отряд. Ночью отряд нападает на немцев, стоящих в нашей деревне, и выручает Саньку. Главное — не терять времени.
Бабушки дома нет. Глыжка сказал, что она пошла к деду Николаю.
— Она говолила, — докладывает Глыжка, — что дедуска Николай тебе покажет. Она говолила, что он ш тебя шкуру шпуштит…
Что затеяла бабушка, нетрудно догадаться. Придет дед, тогда сегодня не вырвешься, не выпустит. Я отрезал ломоть хлеба, сунул его за пазуху и уже с порога дал наказ брату:
— Смотри тут, Гришаня. Слушайся бабушку. Если картошка под полом не поместится, сделайте бурт на огороде.
Глыжка смотрит на меня и собирается заплакать.
— А ты куда?
— Ты не плачь. Я схожу только в одно место и вернусь. Скажи бабушке, чтоб корову домой пригнала…
Растрепал напоследок непослушный братишкин чуб, как, уходя на войну, сделал это отец, и подался на огороды. Что творится на душе, и сказать тошно: жаль бросать старую с малым и оставаться мне никак нельзя. Санька в беде.
До того места, где мы встретились накануне с партизаном, я добрался без приключений. Сразу нашел и тот куст, и ту кочку, но самого партизана нет. Кричу, свищу — не отзывается. Обыскал все вокруг в надежде, что он, может, уснул, — ни души. Только на сухом бугорке под развесистой вербой нашел охапку примятого сена да рядом с ним обсосанный окурок из старой, пожелтевшей газеты. Ушел. Не дождался. Обманул.
В отчаянье я заплакал.
Это были горькие слезы обиды. На людях я глотал их, чтобы не показаться слабым. Глотал, когда умерла мать, когда первый раз избил меня Неумыка. Потом немного пообвык, зачерствела душа, окаменело сердце. Когда обижают чужие, это не так больно. А тут свой. Не поверил. Бросил в то время, когда особенно нужна его помощь, когда мы очутились в беде.
А что, если попробовать догнать? Он пошел, верно, в сторону леса, нельзя только терять ни минуты. Мне почудилось, что я даже его увидел. Какой-то человек показался на далеком пригорке и исчез в лощине за стогами сена.
Кочки, покрытые мягким зеленым мхом и осокой, ходят ходуном под ногами, оседают в рыжую топь. С потревоженного торфяного дна вокруг них вырываются шипучие пузырьки. Болото широкое, добрый километр. Когда-то, до войны, в густой буйной осоке здесь водилась пропасть разных птиц. Не раз мы приходили сюда по весне собирать яйца диких уток. Так что пробираться по зыбкой, покрытой сверху травяным кожухом трясине мне не в новинку. Время от времени, правда, ноги соскальзывают с кочки и до колен проваливаются в грязь. Там, исподнизу, земля твердая и холодная, как лед.
Кое-как я выбрался на сухую гриву, ополоснулся слегка в травянистой колдобине, повеселел. По дороге возник новый план: не догоню того парня — пойду в лес сам. Одна только помеха — река. Да, может, как-нибудь переправлюсь. Найду бревно и переплыву.
Как и что будет в лесу, пока трудно себе представить. Но в мальчишечьем сердце всегда найдется местечко для надежды. Конечно, я встречу партизан. И вот уже встают перед глазами грозные и радостные события самого близкого будущего. Мы идем неслышно, как тени. Я — впереди, показываю дорогу, за мной — командир отряда, за командиром — лихие хлопцы с автоматами, винтовками и гранатами. Ночь, спят Неумыка, Афонька и вся их свора, спит толстошеий Санькин фашист, лишь похаживают под окнами часовые. Они и не догадываются, что ждет их через несколько минут.