— А мой где? — не удержался Санька. — Его фамилия Маковей. Иваном зовут.
Санькиного отца, оказывается, комиссар тоже хорошо знает. Он служит в том же полку, только подбил не танк, а самолет. Прицелился и — бах из винтовки прямо в бак с бензином. Самолет тут же и загорелся. Мне даже немного завидно стало. Но, прикинув так и этак, я успокоился. Танк подбить тоже неплохо.
Вдохновленные подвигами своих отцов, мы признались комиссару:
— А мы в партизаны пойдем!
У нас, можно сказать, уже все готово: мешки с сухарями есть, бинт и йод тоже, патронов целая коробка. Только удобного случая ждем.
Комиссар был первым человеком, которому ни Санька, ни я не побоялись открыть тайну. Мы были уверены, что он нас поддержит, а может, и попросится вместе с нами. Такого почему бы не взять?
Мне показалось, что комиссар чуть-чуть улыбнулся. Но, видно, и впрямь показалось, потому что он серьезно спросил:
— А оружие у вас есть?
— Оружия у нас нет, — сказал я. — Только патроны. Говорят, есть винтовка у Коли Бурца, но он ни за что не отдаст. Он даже не признается, где ее прячет. Может, у вас есть лишний наган?
— Нет, товарищи командиры, лишнего нет. А свой я не отдам — подрастите малость.
Хорошо ему говорить — подрастите. Пока будем расти, всех фашистов перебьют. Что тогда делать?
15. КОМИССАР УХОДИТ НА ВОСТОК
Сегодня я получил от деда Николая добрый нагоняй. Пришел он к нам починить крышу в хлеву, а бабушка ему и давай жаловаться: Иван, мол, от рук отбился. И вот дед сидит подле окна на скамье, теребит свои усы и читает мне проповедь: — Так что ж это ты, хлопец, а?
Я стою напротив и рассматриваю свои потресканные ноги. На одном большом пальце сбит ноготь, а второй завязан тряпицей. Спрыгнул вчера с крыши на разбитую бутылку.
— Что ж ты молчишь? Или, может, разговаривать со мной не хочешь? — допытывается дед.
Бабушка достает из печи чугун и подливает масла в огонь:
— Ремень по нем плачет…
Вот тут и пошло. Когда он был таким, как я, он и в поле пахал, и коня пас, и сеял, и косил, и чего-чего только не делал, а не носился целыми днями черт знает где. По-моему, он столько работал, что взрослым и делать нечего было. Они, наверно, только били баклуши да лущили семечки.
— Ты чего зубы скалишь? — обиделся дед. — Забыл, что отец наказывал? Забыл?
— Не-ет, — выдавил я через силу.
— Ну так гляди же. Вон на твоей шее, брат, мать больная да баба старая. Хватит дурака валять.
На том и кончилось. Дед вынес из сеней лестницу и полез крышу латать, а мы с бабушкой пошли на огород копать картошку.
Я подкапываю вилами-трезубцами кусты, а корявые бабушкины пальцы бережно перегребают землю, бросают картофелину за картофелиной в старую лозовую корзину. Моя нога на вилах, а глаза то в саду деда Мирона, то на улице. Из головы не идут мысли про комиссара, про его рассказ о наших отцах. Все время так и подмывает сообщить про отца бабушке. Но она тогда станет допытываться, откуда мне это известно.
Когда я уж очень задумаюсь и пропущу куст или мелко подкопаю, бабушка сердится снова: на кого мы работаем? На себя или на чужого дядю?
Накопанную картошку она высыпает в мешки. В свой — две корзины, в мой — одну.
— Ох, грех мой тяжкий, — вздыхает бабушка каждый раз, вскидывая мешок на плечи, а я вслед:
— Ох, мех мой тяжкий!
И плетусь за нею в хату. Там мы высыпаем картошку под пол и — снова на огород.
Неподалеку, на выкопанном, ковыряется в земле Глыжка: строит разные пещеры, копает траншеи и окопы. Он вывозился с головы до ног — глаз не видно. Ему, известное дело, можно жить на моей шее.
Картошка удалась хорошая. Поднимешь куст — глянуть любо: крупная, чистая. Бабушка не нарадуется:
— Слава богу, хоть драники есть будем.
А мне не до драников. Совсем выбился из сил, ни рук, ни ног не чувствую. Бабушка знает, отчего это, — привык лодыря гонять.
Мы работали до вечера. Уже начало смеркаться. Длинная тень от забора легла на весь огород, на вербах расчирикались воробьи. Потянуло сыростью.
В это время на нашей улице и показались полицейские. Впереди важно шагает Неумыка. На нем уже не штатский костюм, а немецкий мундир, в руках все та же резиновая палка. Винтовку повесил на плечо вверх прикладом, как будто охотник. За Неумыкой тащатся криворотый Афонька и еще один незнакомый, не подлюбичский.
Что им здесь нужно? Ручья нашего с лягушками не видели, что ли? А может, самогон промышляют?
Когда Неумыка стал переходить улицу, а Афонька показал своему приятелю на хату деда Мирона, страшная догадка пронзила меня. Пронюхали, собаки! За комиссаром идут.
Я бросил мешок наземь и, едва не сбив с ног ошеломленную бабушку, метнулся напрямик к забору. Скорей! Скорей! Главное — успеть раньше их, главное — предупредить деда Мирона.
На мое счастье, полицейские задержались возле ручья. Неумыка перемахнул его легко, а Афонька не допрыгнул. Теперь он обмывает заляпанные грязью сапоги, а его спутники стоят и хохочут.
Хохочите себе, а я уже на заборе. Рубашку разодрал, в кровь оцарапался — не беда, до свадьбы заживет.
Во дворе разлетелись из-под ног ошалевшие с перепугу куры, шмыгнул под крыльцо кот, и вот я уже в хате ловлю ртом воздух:
— По-по-по-лицейские!..
А выскочить не успел. Загремели на крыльце сапоги, звякнула щеколда, и через порог шагнул Неумыка. За ним — тот, не местный. Афонька остался во дворе.
— Добрый день, Мирон, — поздоровался Неумыка и быстрым, воровским взглядом окинул хату. Чужой ничего не сказал. Примерз у порога и глядит исподлобья. Меня очень удивило его лицо, словно на нем черти горох молотили: ямка на ямке.
— Что, не ждали гостей? — довольно ухмыляется Неумыка, хлопая резиновой палкой по голенищу.
«Вот, — думаю, — рыжий пес. Еще и в гости набивается».
Дед Мирон, который при моем появлении проворно слез с печи, теперь больным-больной. За поясницу держится обеими руками, ковыляет к столу и стонет:
— А какие ноне гости? Скрутило вот в бараний рог, хоть караул кричи. Да вы садитесь, садитесь…
Неумыка криво усмехнулся.
— А мы слыхали, что вы принимаете тут, кормите, поите, на дорогу даете… Где ваш постоялец?
В это время в хату проскользнула бабка Гапа с бутылкой самогона в руках. Полицаи проводили угощение взглядом, а дед мне тем временем незаметно глазом — морг. И — Неумыке:
— Да какой там постоялец! Шел солдат из плена… Ну, переночевать пустил. Так мало ли что? Человек ведь.
— А мы посмотрим. — В голосе Неумыки послышалась угроза. Он кивнул рябому: — Заглянь под пол.
Сам Неумыка открыл сундук и стал перетрясать рушники, скатерти, дедовы кальсоны.
Тут я бочком, бочком и — за дверь. Сунулся было из сеней во двор, а возле погреба топчется Афонька. Закрыта дорога! Заметит — велит вернуться. Тогда все пропало. В хате ничего не найдут, могут и на огород пойти. А Александр Карпович там сидит и ничего не знает.
Я быстро вскарабкался по лестнице на чердак — там в фронтоне была дверца в сад…
Мягкие сумерки окутали деревню. На чистом, холодном небе заблестела щербатая луна. Мы выползли из блиндажа и прислушались: где-то у околицы лают, заливаются собаки да шумит ветер в пожухлой уже листве яблонь.
Комиссар надел на гимнастерку старую стеганку, натянул поверх бинтов шапку и стал похож на простого мужика. Он достал из кармана брюк наган, сунул за пазуху и сказал:
— Пошли.
Стараясь не шуметь, выползли по картошке на жнивье — у деда Мирона был загончик ржи, — оттуда по-за копнами соломы прошмыгнули к забору и залегли в малиннике на меже. Отсюда было слышно, как хлопают у Мирона двери, гудят мужские голоса.
Я перелез через забор быстро и бесшумно — не впервой. А комиссар не смог. Он взялся было за жердь, попробовал подтянуться и… только скрипнул зубами. Не зажили еще раны. Пришлось откручивать проволоку, которой была привязана доска.