Боснийцы уезжают. Ничего с собой не берут. Клетки для птиц и для кроликов остаются в летнем домике. Прочь из страны ближайшим рейсом. Бато сидит в изоляторе. Уле умер, и местная газета сообщает об этом, приезжают фотограф и журналист, фотографируют ленту, которой полицейские оцепили кровавое пятно, она остается на дороге еще на два дня, словно про нее забыли.
Авария со смертельным исходом у пансионата Грепан — таков заголовок.
Гости не приезжают.
Как сохранить жизненные принципы, вот в чем задача, в чем испытание.
Сванхильд не подходит к телефону и не возвращается домой. Отец Ады рассказывает, что она сама в больнице, ее нельзя посещать, каждый день он поливает цветы у нее дома и вынимает почту. В газете сообщают о похоронах Уле.
Похороны
Как в кино, звонят колокола. Звон застревает в ушах, навевая печаль. В церкви, на кладбище, по которому еще так недавно и уже целую вечность тому назад Нина бежала и демонстрировала покойным свою живучесть (больше она этого делать не будет), стоит гробик Уле, полный цветов, украшенный венком из ландышей, сплетенным Агнес и Адой. Они сидят рядом с Ниной, похожие на мертвых, или сами уже мертвые, похожие на живых, это кому как больше нравится. Перед ними, между сиделкой и братом, сидит Сванхильд с чужим, пустым, отсутствующим взглядом. Поют псалом, которого они не знают, и священник говорит, что в жизни случается много непостижимого, на первый взгляд бессмысленного. Бог — это благо, но пути его неисповедимы, и мы не должны хулить его за то, чего нам не понять. Выходит молодая учительница, и ей страшно говорить в микрофон, она повторяет «алло, алло, вы меня слышите», потом убеждается, что микрофон работает, и рассказывает, что Уле был таким непохожим на остальных, таким добрым, все его любили. И Сванхильд встает с помощью сиделки и брата, которого они раньше никогда не видели и ничего о нем не слышали, она выходит вперед и кладет белую розу на гроб, сотрясается и не может ничего сказать, проходит невыносимо много времени, Нина хочет крикнуть, что не обязательно говорить, и тут раздается дрожащий всхлип: «Покойся с миром, мой мальчик». Все замирает, все откашливаются. Они поют надтреснутыми голосами еще один современный немелодичный и неизвестный псалом, священник говорит о короткой жизни Уле и долго рассказывает о темной долине по ту сторону бытия, которую мы, живые, не можем себе представить, но, вероятно, для тех, кто уже перешел порог, все не так страшно. В долине «тот, кто идет рядом». Сейчас он идет рядом с Уле и ведет его к свету и к Христу.
Уле вовлекается в удивительный рассказ священника, который все длится и длится, пока все не перестают плакать, даже Агнес. Очень странно присутствовать здесь и никого не знать, кроме Сванхильд, да и она все равно что отсутствует, а Уле мертв, и Ада, готовая разрыдаться, в плиссированной юбке рядом с папой и мамой, которая привезла их в церковь и которую Нина тоже не знает. После похорон — поминки, не в Грепане, а в помещении для собраний в центре города, люди знакомятся, и Нина не смеет приблизиться к Сванхильд, чтобы не почувствовать, каково ей, каково ей должно быть. Агнес не ест, не пьет, краска сошла с ее лица, волосы наползают на глаза, кожа похожа на тень, а губ не видно. Скоро они выйдут из здания, они уходят первыми и не знают, как доберутся до дома, идут прямо по дороге, и любой может их раздавить, если захочет, им все равно, всю длинную дорогу в Грепан, мимо места, где кровь уже смыли с асфальта, — кто-то ведь делает эту работу, такую же, как прибирать номера в гостинице.
Не понимать
Агнес не хочет вставать. Что бы Нина ни говорила, ничего не помогает. Агнес не хочет вставать, и что-то сжимается в Нининой груди. Агнес лежит так тихо, как Уле, когда он чего-то боялся, и это разрывает Нине сердце. Солнце выжигает все до белизны и делает свет более насыщенным, будто бы до этого он был недостаточно ярким. Птицы все кричат и кричат. Солнце собирается сжечь само себя, потонуть в собственном пламени. Оно погружается так низко, что его не выкопать, оно никогда не будет выкопано и тем не менее горит. Если не погаснет, скоро в голове у нее останутся лишь сгоревшие стены. Нельзя так думать! Это запрещено! I must be strong. And carry on. Агнес! You must be strong. And carry on. You’ll find a way, through night and day [16].
Если бы мы знали, что нас ждет, мы бы не справились. Нас спасает неведение. Луна висит над морем, как дырка от сучка в крышке гроба. Тени одна за другой падают на лица, и никто не понимает, что с нами происходит, пока не случается что-нибудь ужасное, а когда это ужасное случается, мы тотчас придумываем себе новые заботы. В конце концов, между нами настоящими и теми, кем мы себя воображаем, встает преграда, и мы теряем самих себя навсегда. Нет, она не должна так думать!
Когда человек умирает, после него остаются вещи. И море остается, оно все там же, такое же, остаются шхеры и комиксы про Дональда Дака, а в них — раскрашенные поля и карандашные каракули, и одежда, которая когда-то, без сомнения, была новой, с пятнами от варенья и отпечатками грязных пальцев умершего; если взять какую-нибудь вещь и понюхать ее, она пахнет умершим, так, как он пах, когда был живым. Солнце встает, и солнце заходит, и когда оно высоко, оно все освещает, если, конечно, лучи дотягиваются, а они дотягиваются, потому что осталось еще очень много вещей, диски и мыльные шарики и фотография для паспорта, на которой отражается приближающаяся смерть, как на всех фотографиях безвременно ушедших, и красный мячик в траве, пока кто-нибудь не уберет его в шкаф или в подвал или вовсе выбросит, и это совсем не странно, но все равно удивительно.
— Я не понимаю, — говорит Агнес.
Нет, этого нельзя понять. Даже если нам знаком страх, когда злые фары машины летят нам навстречу в осенней темноте, когда мы смотрим вниз с высокого моста, когда мы думаем, что корабль может утонуть и мы утонем в холодном, черном бездонном море, мы этого не понимаем, мы сдаемся.
— Попробуй подумать так, Агнес: ребенок, играя со спичками, нечаянно поджигает себя, получается костер, который светит, и в этом свете ты видишь что-то такое, чего не видела раньше. Или можно еще подумать так: вот оно случилось, и ты теперь знаешь, что такое смерть, и не можешь жить равнодушно, и все твои занятия наполнятся смыслом, ты не сможешь просто убивать время и будешь вместо этого наслаждаться временем, тебе отведенным. А еще можно думать вот как: ты узнала нечто о преходящем, о нашем теле, и это знание может сделать нас бесстрашными и рассмешить.
— Я тебя не понимаю.
— А можно думать так: теперь время Уле слилось с вечностью, где сотрется и наше время. Когда-нибудь. Это случится со всеми, как случилось со всеми людьми до нас, молодыми и старыми, и в конечном счете перед смертью мы все равны, и поэтому должно быть не так страшно. И еще можно думать так, Агнес: я все еще живу. И живу я именно сейчас, и, вероятно, завтра я тоже буду жить, и, возможно, я буду жить много дольше. Вода превращается в лед при нуле градусов, Агнес, но иногда холод делает воздух таким неподвижным, что вода забывает замерзнуть. Агнес, дай шанс своей удаче!
— Я не понимаю, — говорит она.
— Никто этого не понимает. Это невозможно понять. И не надо пытаться, ты все равно никогда не поймешь, и если ты бросишь свои попытки, это принесет большое облегчение, в смирении ты обретешь свободу, ты это когда-нибудь поймешь.
— Я тебя не понимаю.
— Я говорю сама с собой, Агнес, а тебе надо надеяться и радоваться жизни.
— Как? Чему?
— Воздуху, минутам, новому утру, которое с каждым днем все прохладнее и ароматнее. Смотри! Охапка воздуха! Держи ее! Ну как, вкусно? Вот, капля утра! Жизнь — это подарок, Агнес. Надо ее перетерпеть, пережить, а камни своей тоски катить вверх на гору. Есть день и ночь, Агнес. И то и другое — прекрасно. Солнце, луна и звезды — все прекрасно, и над шхерами дует ветер!